Татьяна Моисеева. «На краю»

В современной литературе так много экспериментов, что, порой, хочется прикоснуться к чему-то простому и знакомому, как книжка, прочитанная в детстве.

В прозе Татьяны Моисеевой то, по чему скучает наше поколение, воспитанное на традициях классической литературы – насыщенный, образный язык, близкие и понятные герои. Кажется, она пишет о наших друзьях, соседях, родителях… Но это не подражание и не копирование – у Моисеевой свой стиль, свое видение жизни, своя философия.

Ее тема – судьба маленького человека в нашем жестоком мире — звучит с такой болью и надеждой, персонажи ее историй настолько правдоподобны, что остается только удивляться, как могла молодая женщина увидеть мир глазами надорвавшейся от непосильного труда старушки, деревенской сиротки, наивно верящей в чудеса, приехавшего в столицу провинциала, узнавшего в расцвете лет о смертельном диагнозе…

А главное – книга заставляет по-новому посмотреть на привычное окружение, разглядеть даже в самом маленьком и ничтожном, казалось бы, человеке, Божью искру…

Елена Батуева – издатель, Ярославль.

Рецензии

Сергей Беляков

Простые истории о самом главном

В небольшой книге повесть и семь рассказов. Все они о драматических событиях в жизни простых людей. «На краю» не только название, но ключевые слова. «И ведь сколько раз по краю ходила – не сосчитать, а все обратно соскальзывала», – с горечью думает о жизни Лида в свои последние часы («Счастливый билет»).  На краю отчаяния, на грани самоубийства Олег («На краю»). На пределе физических сил замученная тяжелым бытом Рита («Развод»). Ходить по краю – эти слова на войне приобретают самый прямой и зловещий смысл («Затмение»).

Во всех историях смерть как-то присутствует. Иногда она только упомянута, иногда в центре рассказа. При этом автор избегает натуралистических подробностей, показывает смерть через восприятие героев. Но впечатление остается сильное. На лесозаготовках убило Полю тяжелым деревом. «Когда убрали дерево, вскрикнули бабы, отвернулись мужики. Страшно было смотреть на то, что осталось от Поли. И не верилось, что было это когда‐то теплым живым человеком, что любило оно и страдало…» («Затмение»).

И всё-таки рассказы Татьяны Моисеевой прежде всего о жизни. В последние мгновения солдат видит самое дорогое. «Вдруг взметнулась под самыми ногами бьющим фонтаном земля и накрыла его с головой <…> Перед глазами во тьме промелькнула белым легким мотыльком Поля. В старом платьице своем в мелкий цветочек, с косыночкой на плечах, а во‐ круг лица, как нимб, волосы вьющиеся, разлетающиеся от сырого речного ветра» («Затмение»). Жажда жизни и борьба за жизнь от самого ее начала до последних минут – в этом содержание рассказа «Счастливый билет». Лида родилась раньше срока. «Глянули на скрюченного синего уродыша и подумали, что мертвый. Присмотрелись – чуть вздымается тощая узенькая грудка…»  Выжила девочка. Потом чуть от скарлатины не умерла. Уже и гробик детский приготовили. И опять выжила Лида. «Как сухие, померзшие в зиму ветки тянутся весной к горячему первому солнцу и покрываются благоуханием и цветом, так же и Лида в эти юные годы расцвела и засияла».

Татьяна Моисеева открывает в своих простых героях такие движения души, которых они в себе и не подозревали. Саша Кондаков – человек грубый. Смерть отца вызывает у него только раздражение: «Нашел время». Жену свою, терпеливую и добрую, не ценит. Поездка в деревню на похороны отца очень многое изменила. Саша совсем другими глазами посмотрел на жену. «Какое-то доброе чувство теплом разлилось в душе, хотелось обнять жену и заплакать» («И в горе, и в радости»).

В чем секрет этой книги? Татьяна Моисеева умеет рассказать историю, создать иллюзию живой человеческой речи. Кажется, сами герои и рассказывают о себе. Их слова, их интонации. Будто от лица старухи Марии: «Поздно встретились они с мужем. Немолоденькие уже были, уработанные» («Трава у дома»). Будто сама Рита делится с подругой: «Рита жила со старой матерью и дочкой Катей в однокомнатной. А муж Толя один ширился в двухкомнатной…» Переход от слов героя к прямому авторскому слову естественный, незаметный. Непосредственно авторского комментария немного, но он весомый. Всего две фразы передают гнетущую атмосферу рассказа и предощущение печального конца. «Тишина стояла невозмутимым сторожем у двери, и чудилась в ней черная зыбкая пустота».

Книга Татьяны Моисеевой издана в Ярославле тиражом в 200 экземпляров. Хватит, чтобы подарить редакторам, издателям, друзьям, знакомым друзей. Но хочется, чтобы о незаурядном писателе из провинции узнали и другие читатели. Хочется надеяться, что столичные издательства заинтересуются этим автором.

Анна Матвеева

Татьяна Моисеева «На краю»

После Пикассо, могильщика классической живописи, работать в жанре чистого реализма отваживались немногие художники. Ну а в наше время традиционные пейзажи-натюрморты востребованы разве что в зданиях областных администраций: более утонченная публика непременно скажет своё фи, даже если пред ней явится вдруг новый Шишкин. В литературе, конечно, действуют несколько иные правила, и всё же сделанное по добротным лекалам прошлого произведение, даже талантливое, вызывает неоднозначные чувства. От сборника Татьяны Моисеевой (повесть, давшая название всей книге и семь рассказов, легко, без запинки читающихся) именно в силу этого остается двоякое впечатление — всё аккуратно, ружья стреляют, персонажи — родные братья и сестры героям Шолохова или даже может быть Шукшина, но ощущение некоторой затхлости бьёт по рецепторам, ответственным за восприятие изящной словесности. Даже при том, что действие в повести, например, происходит в наше время, и у героев есть не только мобильные телефоны, но и ВИЧ-инфекция. Не знаю, в чём здесь дело — вроде бы и персонажи не очень-то картонные, и сюжеты ладные, и с языком у автора всё в порядке, и чернухи отсыпано вровень с робкими надеждами, но чуда почему-то не происходит, прочитал — и забыл. 

Алексей Колобродов

Шаль и жаль

Со сборником Татьяны Моисеевой «На краю» (Ярославль, «Факел», 2020 г.) получается интересно — эдакой микс локального с глобальным, семь рассказов и повесть, традиционный для провинции издательский формат, скромный тираж в 200 экземпляров. Вместе с тем, в любом премиальном списке обязательно наличествует такой вот ярковыраженный пример социально-бытовой чернухи, иногда представленный живым классиком направления Романом Сенчиным, иногда его последователями, а достаточно часто — и вместе.

Есть писательское мнение, что своеобразным пропуском в большую русскую литературу станут убедительные картины крупнооптовых, по Мандельштаму, смертей. Когда автор, ближе к финалу (но не обязательно) выходит на какую-то надсадную скорость умерщвления персонажей, нередко обходясь без подробностей и особых мотиваций.

Чтобы далеко не ходить – мы, конечно, и при каждом перечитывании бываем снова поражены силой автора “Тихого Дона” (или, в случае Сенчина, «Елтышевых»), однако не можем избавиться от ощущения, будто присутствуешь при соревнованиях по кладбищенскому многоборью среди литературных героев – и финиш здесь общий. Никак не преодолеть болельщицкого азарта, в котором, к нашему оправданию, по-прежнему преобладает “боль”.

Мне как раз интересна противоположная стратегия — когда смертный конвейер не то, чтобы не запущен, но автор и не желает знать о его существовании (скажем, Сергей Довлатов, у которого никто не умирал). У Татьяны же Моисеевой, конечно, первый и магистральный случай, где «разоряли дом, дрались, вешались», тонули и топились, гибли на войне и на производстве (лесозаготовки), сгорали от водки, тоски и пр.

Писательница на эту горестную картину подрабатывает интонацией плача, с не то былинными, не то библейскими инверсиями (в этом смысле характерен рассказ «Счастливый билет»). Очень быстро всё это начинает отдавать самопародией, конечно, неосознаваемой в подобном качестве, в безошибочно угадываемом хармсовском духе:

«Однажды Орлов объелся толченым горохом и умер. А Крылов, узнав об этом, тоже умер. А Спиридонов умер сам собой. А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам. А Михайлов перестал причесываться и заболел паршой. А Круглов нарисовал даму с кнутом и сошел с ума. А Перехрестов получил телеграфом четыреста рублей и так заважничал, что его вытолкали со службы.

Хорошие люди не умеют поставить себя на твердую ногу».

Кстати, и финальная мораль от Даниила Ивановича характеризует творческую манеру Татьяны Моисеевой и сам сборник «На краю» довольно исчерпывающим образом.

Слов нет, на подобном материале и методе воспроизведения реальности легко топтаться, попрекая прямоговорением, притворно морща нос, щуря глаз и затыкая ухо от ароматов скудной трудной жизни, да и попросту помоев, звуков стука снизу в ветхое дно бытия и сцен откровенного срама людского существования. Но когда появляется запрос на социальную драму из русской жизни, именно такие провинциальные истории оказываются хранилищем крепких сюжетов, занятных типажей, градусов напряжения и умения делать «хлесть» по глазам.

Татьяне Моисеевой, кажется, совсем немного не хватает для реализации настоящей писательской задачи; автор она, безусловно, способный, ей бы прибавить широты взгляда и художественных средств (вымученно-святочный финал заглавной повести — не в счет, это просто механическая смена декора) — и мы увидим подлинную драму живых, увеличенных из жизни в книгу людей.

А пока:

«Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль».

Екатерина Агеева

Татьяна Моисеева «На краю»

В аннотации сказано, что в героях произведений Татьяны Моисеевой можно узнать соседей, знакомых и близких. Мне различие между первыми и последними видится принципиальным: у тех, кого встречаешь раз в день на лестничной клетке, готов увидеть целое бревно в глазу. Но чтобы родные люди были такими же злыми, травмированными и обиженными жизнью и на жизнь, как персонажи из представленных рассказов, мне бы не хотелось.

Обладай я должными экспертными знаниями, могла бы сказать, насколько сборник «На краю» соответствует стандартам хорошей деревенской прозы. А мне кажется, что именно к такой натуралистичной и по-своему жестокой литературе тяготеет большинство рассказов Моисеевой. Повесть же «На краю», оправдывая название, стоит отдельно, в оппозиции к общей атмосфере беспросветной тоски.

Представляется, что особенность сборника, его камень преткновения и его же фишка, заключается в том, что начинается он за упокой, а кончается за здравие, хотя по драматическим канонам художественной литературы принято наоборот. Рассказы «Счастливый билет», «Затмение» и «Трава у дома», где сильны мотивы воспоминаний и исторической травмы нашей страны, такие тяжелые, что тебя как будто припечатывают к земле и заставляют вслушиваться в топот скачущих лошадей. «Развод», «И в горе, и в радости», «Дочки-Матери» хоть и касаются более современного контекста, но затрагивают те же вечные проблемы человеческих отношений. Которые в городских условиях хоть и более цивилизованные с виду, но такие же прогнившие внутри.

И вот ты, весь в напряжении, ждешь этого несущегося стада. Подходишь к повести и вдруг выясняешь, что к тебе прискакали не горделивые статные кони, а милые пони или даже плюшевые единорожки. «На краю» — повесть актуальная и по сути должна была стать вершиной драматургии в сборнике. Но получилась стерильная история с позитивным концом. Сравните с тем же рассказом «Полчаса» Романа Сенчина из сборника «Петля». В данном же случае автор отказывается от какого-либо пафоса (как приема) в передаче переживаний ВИЧ-инфицированного персонажа. С одной стороны, это позволяет сделать Олега более живым и в хорошем смысле противоположным к героям предыдущих рассказов. С другой стороны, как-то не верится, что в созданном Моисеевой художественном мире, люди вдруг могут стать такими искренними, понимающими и счастливыми.

Честно говоря, я бы ещё поспорила с названием самой повести и сборника в целом, поскольку оно, на мой взгляд, не передает авторскую картинку на метафорическом уровне. Подразумевается, видимо, что герои Моисеевой (и прежде всего, инфицированный Олег) находятся на переломном моменте своей жизни, на границе между разными решениями, состояниями и мирами. Но мы видим, например, что персонажи рассказов, состоящие из воспоминаний о прошлом, уже умерли для окружающего мира, своих детей и подруг задолго до реальной физической кончины. Они уже перешли эту грань, спрыгнули с края.

То же касается и главного героя повести. До болезни Олег жил как подкаблучник и не имел никакого желания общаться с матерью. Его настоящий недуг не ВИЧ даже, а нежелание быть активным и брать на себя ответственность за что-либо. Инфекция становится шансом излечиться от пассивности и отстраненности. Но до другого края, до возвращения к гармоничной счастливой жизни (счастливой в долгосрочной перспективе, а не от сиюминутного спокойствия в душе) ещё далеко. Олег в этом похож на типичного чеховского героя, которого автор оставляет в неведении собственного ужасного замысла. Пока он радуется, болезнь на деле медленно убивает его, и никакого шага назад не сделаешь. Ты уже в прыжке на пути в бесконечность.

Край – это ситуация соприкосновения разных плоскостей, пограничное состояние. Но в сборнике «На краю» автор сталкивает своих персонажей с обочины жизни самолично с первых же страниц. Иван-царевич в этой сказке уже оказался в дремучем лесу перед избушкой Бабы Яги и ему остается только идти до самого конца в обряде инициации. Так что для меня сборник Татьяны Моисеевой приобретает совсем другое название – «По ту сторону».

Татьяна Леонтьева

Что хотел сказать автор

Книга Татьяны Моисеевой невелика по объему, но это небольшое пространство густо населяют герои, которые жили беспросветно и умерли, так и не дождавшись счастья. Пьяницы и паралитики, вдовы и сироты, одинокие старухи, изувеченные бойцы, несправедливо осужденные, преданные любимыми… Мрут они как мухи: от болезни, от родов, от молнии, от поваленного дерева. Гибнут на путях, тонут в пруду… (По одному утопленнику — на каждые 32 страницы текста.) Есть рассказ, который завершается смертью вообще всех персонажей — не только главных, но и второстепенных.

От такого обилия трагедий смерть даже как-то девальвируется. Не потрясает.

Однако я подозреваю, что эффекта чернухи автор добился совершенно нечаянно. Судя по стилю речи и по мотивам, которые использует в своих рассказах Моисеева, автор равняется на классиков — Шолохова, Распутина, Белова, Астафьева. Возможно, Трифонова. Может быть, и на кого-то из современников, Сенчина например. То есть автор ставил вполне гуманистические цели — поведать о непростых судьбах людей на фоне истории XX и XXI веков. Вызвать в читателе сочувствие. Затронуть какие-то струны. Подвести к каким-то выводам.

Но увы, до намеченных образцов дотянуться пока не удалось. Возможно, автор садился за рассказ и хорошо представлял себе, какую мысль хочет передать читателю. Но литературными приемами пока не овладел в совершенстве, и потому канал связи «писатель — читатель» оказался нарушен. Не работает. Информация не доходит, мысль не доносится. Говорит автор: «родители умерли» — но сердце читателя не сжимается. «Муж пил и бил», — уверяет автор, но читатель спокоен, и никого ему на самом деле не жалко.

Почему так происходит? Да потому что, во-первых, автору пока не хватает умения создать портрет героя. Любой персонаж Моисеевой — это условный Витька или Олег, условные Танька, Оля, Лида… Ни у кого из них нет индивидуальных речевых характеристик. Нет говорящих деталей в одежде, поведении, мимике, жестах. К имени героя автор присоединяет одно какое-нибудь определение вроде «склочная», «некрасивая» или «беспомощный» — и довольно. И это еще в лучшем случае! Некоторые герои обходятся просто характеристикой «старуха» или «сирота». Какой уж там портрет!

Во-вторых, прозе явно не хватает психологизма. Автор интуитивно выбирает сюжеты, в которых есть богатый потенциал: например, несчастная подруга звонит счастливой, чтобы посоветоваться. Интересно? Да, интересно. Или молодой человек узнаёт о том, что он ВИЧ-инфицированный — его заразила любимая жена. Еще интереснее! Тут бы и карты в руки, тут бы и изобразить всю глубину, неоднозначность и сложность переживаний героев в нестандартных, пограничных ситуациях. Ан нет! Автор скользит по поверхности, всякий раз отделываясь сообщением о том, что герои в таких-то и таких-то обстоятельствах были несчастны. Вероятно, тут на помощь должны бы прийти житейская мудрость, писательская наблюдательность, любопытство к человеку: как он устроен? как реагирует? что чувствует? Должны бы, но не приходят.

Не раз читатель будет задаваться вопросом: в чем мотивация замужней Тани, которая 15 лет названивает женатому Сане, если тот и слышать ее не хочет? Почему на этой странице Аня Саню раздражает, а на следующей у него к ней уже самые нежные чувства? Почему жалкая и завистливая Оля отвергает Женьку, в которого влюблены все одноклассницы? Почему ВИЧ-инфицированный Олег едет из столицы в маленький провинциальный городок, если в городке сплетни распространяются гораздо быстрее, а в столице никто и никогда о твоем диагнозе не узнает, если сам не сообщишь? Но объяснений от автора мы не дождемся.

В-третьих, в-четвертых и в-пятых… Ряд замечаний можно продолжать, но уже не в духе рецензии, а в духе редзаключения. Речь идет о чисто технических проблемах, которые решаются обычно на этапе рукописи, а тут вот взяли и попали в печать.

Некоторые сюжеты строятся на фактических ошибках. В рассказе «Развод» жена рада разводу с мужем-алкоголиком, а тот неожиданно умирает, и «спустя немного времени заселился в неприватизированную Толину квартиру единственный прописанный в ней человек — тридцатилетний наркоман Славка…». Финал намекает на то, что не надо было жене торопиться — досталась бы ей тогда квартира в награду за все страдания. Однако в тексте указано, что жена по своей воле «выписалась» еще до развода. Хм… вообще-то это означает, что она осознанно отказалась от права там проживать — хоть жена она, хоть не жена, развод в этом смысле ничего не изменит. Но, судя по всему, автору эти юридические тонкости неизвестны, автор думал, что жена на что-то может претендовать даже и без постоянной регистрации, коль она жена. И на этом заблуждении выстроен текст. Исправь ошибку — и от замысла рассказа ничего не останется.

Или вот рассказ про ВИЧ-инфицированного. Не имея никаких особенных знаний на тему ВИЧ-инфекции, автор берется описывать те обстоятельства, с которыми герою приходится сталкиваться. И всё выходит как-то сомнительно. Почему-то анализ герой может сдать, только получив направление от терапевта. Странно, странно… Ну да ладно, дело происходит в провинции — допустим, там вот так заведено. Но дальше основная проблема выстраивается вокруг того, что герой не может найти работу. А почему он не может найти работу? Потому что для заступления на любую должность в его городишке требуется пройти медкомиссию! Если хочешь работать официально, по трудовой книжке, — то без медкомиссии, мол, никак. Будь ты хоть менеджер, хоть сметчик, хоть банковский работник. Ну вот уж это и вовсе неправдоподобно: в столицах такого нет, с чего бы в провинции обычных офисных сотрудников (не военных, не медиков, не педагогов) гоняли бы на комиссию? Просто автор нарочно притягивает за уши такие явные примеры дискриминации: вот и мать брезгует есть с героем из одной посуды, вот и одна знакомая зовет работать, но добавляет, что на место сотрудника, который оказался болен гепатитом, за что и был уволен… Доступа к нужной фактуре у автора нет, поэтому сюжет изобретается произвольно — немудрено, что с ошибками.

Еще одна техническая проблема — неумение выстроить нарратив в какой-то одной системе. Оптика порой оказывается совершенно сбита. Автор может начать рассказ, описывая все происходящее через призму восприятия главного героя, а где-то в середине или конце неожиданно взять на себя роль всеведающего автора. Ввернуть мысли второстепенных героев, которые главный герой уж никак не мог подслушать (мысли Ани во «В горе и в радости», мысли Наташи и биография Светы в «На краю»). Или пересказать эпизод жизни кого-то из близких — как бы в воспоминаниях главного героя, но так красочно и в таких подробностях, как будто главный герой это видел собственными глазами (драка внука и смерть дочери в «Траве у дома»). Но он не видел… И он не телепат… Из-за этого порой возникает путаница: а кто, собственно, главный герой?

Путаница случается и с главной мыслью произведения. Например, в рассказе «Дочки-матери» несчастная подруга Оля жалуется счастливой подруге Кате на дочку-подростка: курит, мол, гуляет, а мы такими не были. Но из воспоминаний Кати читатель понимает, что именно такими они как раз и были: тоже тусовались по подвалам. Ирония автора ясна и замысел рассказа, казалось бы, прозрачен. Но неожиданно в финале всё рассыпается: Оля сообщает Кате о смерти Сережки, подвального Олиного ухажера, и Катя плачет. Так о чем была эта история? О детях и родителях (из поколения в поколение ничего не меняется)? Или о том, как по-разному складываются судьбы друзей детства: кто-то счастлив, кто-то — нет, а кто-то вообще умер от передоза? Или о том, что счастье Кати ненастоящее и все это время она любила Сережку?

Чувствуется, что у автора есть подлинный интерес к человеческим судьбам и горячее желание на примере этих судеб поразмыслить о жизни. И это замечательное стремление: хороших рассказов много не бывает, особенно если они о современности. Но, как ни крути, без писательского мастерства тут не обойтись. Придется учиться выражать свои мысли и наблюдения, грамотно используя художественные средства. Налаживать линию связи с читателем. Так чтобы мы не задавались вопросом «Что хотел сказать автор», а понимали это безошибочно, и болели бы за героев, и еще долго мысленно проживали бы их непростые истории.

Наташа Романова

«Немилая, неудавшаяся жизнь»

Эта книга о простых людях, проживающих свои жизни «на краю», то есть без радости, без перспектив, без опоры и без любви. «На краю» они, как правило, находятся временно: кого-то убивают ближние, кто-то гибнет по нелепой случайности, а кого-то сама находит безальтернативная смерть. В рассказе «Счастливый билет» безобидную старуху забивает до смерти дочь  с собутыльником. Рассказ «Затмение», где действие происходит в послевоенное лихолетье, укладывается в четырёхмодельную парадигму «все несчастны – война – смерть – гибнут все».

Вырождение внятно артикулировано в данной книге. «Олег иногда вспоминал своих родных и никак не мог понять, почему же семья его так выродилась… [отец] пил каждый день после работы – на остановке, за остановкой, в кустах, дома у приятелей. Мать … ехала на последнем автобусе к месту его работы, находила гденибудь в подворотне… «

Вот срез быта обычной простой среднестатистической семьи в наше время:

«Жил Андрюха с мамой, бабушкой, теткой, ее мужем и их тремя детьми в двухкомнатной квартире (…) бабка, наверное, днем спит, пока спальные места свободны, а ночью на стуле сидит. Все квартиры во дворе были одинаковыми«.

В рассказе «Развод» вопрос жилья и жизни сложился в комбинацию из трех пальцев. Женщина с беременной дочкой ушли от алкаша в однушку к парализованной бабке. Но недолго бате «шириться» в двуххкомнатной квартире. Он там «помер от водки», а квартиру занял на законном основании его племянник-торчок. И пять человек: мать, дочь, ребенок, дочкин парень и лежачая бабка пожизненно остались в однокомнатной хрущобе.

Продолжим цитирование: «муж пил, а както раз после уличной пьяной драки заполз в их подъезд да и умер на коврике за дверью. Утром стали выходить из квартиры, а он лежит там, скрючился«. Это один из многих фрагментов  книги, которые можно проиллюстрировать жанровой картиной «Папа от водки сдох».

Неотъемлемая часть вырождения – социальная стигматизация всех неприятных или непонятных народонаселению вещей. В данном случае – вич.  Социальная реакция на любую аномалию и неконвенциональность  нередко выходит за пределы человеческого. Это не может не приковывать внимания авторов. Но одна грань воплощения обязана быть невидимой. В произведениях на такие темы не должно быть никакой иной позиции, кроме изобразительной. Пафос и риторика здесь будут так же неуместны, как в описании зоологических сцен из жизни животных. Любые уступительные жесты, посредством которых авторы будут пытаться найти оправдание для невежества и жестокости, равно как и поиски «виноватых» и «врагов» превратят художественное произведение в дешёвую жанровую беллетристику.

В повести  «На краю» мать «смотрит по телевизору всякую дрянь. Насмотрится, плачет – у какогонибудь актеришки столичного дочка заболела. Жалко ей дочку его. Сидит, слезами обливается«. При этом больного и обманутого сына баба тут же готова сама столкнуть в могилу обеими руками.

Вот это и есть архетипичная формула пресловутого  «сострадания» и «душевности». Другая часть этой формулы заключается в тупом равнодушии (или же звериной ненависти) к ближнему. Левая часть уравнения равна правому, а расхожий стереотип «мама, ты одна не предашь и не разлюбишь», в свою очередь, равняется нулю.

«На краю» – история зоологической травли и отторжения человека обычными людьми, которые окружают каждого. Потрясает срез обыденности: он зверский и пещерный, но это и есть люди. Это история не про особый случай, а про самых обыкновенных людей, и да, они именно таковы.

Парня бросила жена, скрыв, что заразила его вичом, принесенным с корпоратива. Несчастный в плановом порядке проходит все стадии отвратительной травли и безобразных дискриминаций от родной матери до каждого встречного-поперечного. Таким образом, популярный диагноз оказывается не только несмываемым клеймом, но стеклом Левенгука, демонстрирующим пугающую и опасную картину социальной микробиологии в России сегодня.

 Читатель встает перед фактом: в отношении всех социальных стигм, в числе которых вич (а здесь даже и гепатит, смотри цитату ниже) среднестатистический соотечественник пребывает даже не средневековье, а в первобытнообщинной пещере. Уровень их осведомленности такой: «Больной, нас всех перезаражает, помрем все! У когото ведь дети!«

О вырождении семей, деревень и целых «субъектов федерации» порядочные авторы писали при всех режимах. Как раз умением бесстрашно освещать неприятные темы и поверялась их порядочность по отношению к литературе и соотечественникам. А не наличием описаний балов и семейного счастья. Но массовому читателю, который обожает смотреть всякий треш по телевизору или в ютубе, в литературе подобные темы не нравятся. Двойная мораль: одно дело – ящик, а другое – книга. У обывателя всегда наготове клише «чернуха», которое он подхватил, будто вирус гепатита, на изломе бывшего ссср, а теперь штампует этим словом все, что не соответствует еще одному расхожему клише в его голове – «доброе и светлое «.

Благодаря развитию социальной журналистики описанные в книге истории – не новость. Проблема повести «На краю» не в чернухе, а в неожиданно фальшивом  и неубедительном хеппи-энде. К сожалению, финал превращает превосходный текст в стандартизированную жанровую беллетристику. Присобаченный счастливый конец с искусственным «светом в конце тоннеля» отсылает повесть, которая могла бы стать отличной, к не лучшим, а наиболее кондовым, «идеологически верным» традициям советской  литературы. Добавлю к этому, что  книга только выиграла бы и без рассказа «Встреча в лесу», где добрый дедушка (типа Николай Угодник) выводит девочку из чащи. Этот лубочный рассказ добавлен будто специально, чтобы угодить какому-нибудь любителю «доброго и светлого», подсластить ему пилюлю. Такие уступительные жесты ориентированы на аудиторию, которую в принципе не следовало бы принимать во внимание. Читателю, который нуждается в том, чтобы ему включили свет и требует, чтобы автор имел ответ на вопрос «а где же выход?», надо немедленно указать на дверь.

Митя Самойлов

Татьяна Моисеева «На краю»

Сборник рассказов и одна небольшая повесть. По какой-то причине все напечатано огромным шрифтом, будто для тех, кто уже забывает, как читать или теряет зрение, но не может купить себе очки. Тираж — 200 экземпляров. Иными словами, издатель изначально на многое не рассчитывал. В общем, и правильно.

Все рассказы построены вокруг того, что мужики непременно пьют, умирают под заборами или в подъездах, женщины остаются с детьми, дети, обязательно тонут, если не тонут, то спиваются и забивают матерей до смерти. Работать можно только уборщицей или учительницей, муж может быть только бьющий и постоянно пьяный, если дети не умерли при рождении или не утонули в детстве, они должны стать инвалидами.

Вот один небольшой фрагмент из заглавной повести “На краю”:

“Было жаркое лето, вокруг города горели торфяники и сухая трава, повсюду пахло гарью, дым висел в воздухе и порой по целым дням заволакивал небо, где тусклым пятном стояло безучастное солнце. Витя с друзьями поехал купаться на озера за городом. И утонул. Дед этого не вынес и умер, не дожив даже до сорокового дня, все время представляя, как молча тонул и захлебывался его любимый мальчик. Бабушка умерла через полгода. Мать слегла, перестала ходить на работу. Отец совсем оскотинился, пропадал где‑то по несколько дней, а однажды пришел домой, лег и тихо умер. В тот год Олег пошел в школу”.

Тут важно, что это воспоминания человека, Олега, по совместительству, который только что узнал, что у него ВИЧ, который ему передала изменившая ему ранее жена, ушедшая от него несколько месяцев назад.

Эти бесконечные наслоения бытовой макабрической готики сами по себе могут быть предметом искусства, но что из всего этого следует? Какова эссенция этого литературного страдания? Люди живут плохо и очень плохо, а будут жить еще хуже. Это нам, в общем и так понятно, программу “600 секунд” мы все смотрели еще тридцать лет назад, мысль зрелого писателя за это время могла бы куда-то продвинуться.

В повести “На краю” герой, пережив все возможные страдания, находит успокоение и надежду в том, что засыпает на кровати вместе с мальчиком — буквально сыном маминой подруги. То есть с края он так и не сошел, а возможно, автор не видит, как это читается сегодня. Читается это как очередной этап федеральной целевой программы “Больше ада”.

Отдельно хотелось бы отметить, что некоторые рассказы в сборнике написаны с инверсией членов в каждом предложении — “После школы уехала Зоя в город”, “Много молока было в бутылочке, широкая оказалась дырочка на соске. Захлебнулась девочка”. И так далее.

Такой стиль повествования, как правило, свидетельствует о претензиях автора на эпичность и монументальность своего произведения — это же былинная распевная манера, передаваемое ею должно жить в веках.

Но нет. 200 экземпляров, шестнадцатый шрифт, 134 страницы.

Александр Филиппов-Чехов

Татьяна Моисеева «На краю»

Натужные, нашпигованные «находками» и попросту не поддающиеся чтению абзацы густой журнальной прозы про тяжелую жизнь в условном Сасово. Вот помирающая на сорном полу избы бабка Лида («Счастливый билет») «сглотнула густую солоноватую слюну, пропихнула в сухое горло, провела разбухшим языком по лопнувшим горьким губам, задумалась. Может, и не суждено ей было жить на этом свете. Еще несмышленым сморчком в животе у грузной, неряшливой матери своей чуть не погибла она». Тяжко ей в жизни пришлось, а забили ее до смерти дочь с зятем. Коллеги из жюри уже подробно пересказали всю ее жуткую судьбу (и как родилась она недоношенной, и как сестру собака загрызла, а внучку дочь Зоя уморила, ну и так далее), надрывно изображенную единственным немудреным стилистическим приемом, сразу же выдающим фальшивую интонацию, инверсией. Но дело даже не в этом недоразумении, которое раньше принято было считать стилем и которое теперь, помноженное на тему жестокой и ужасной судьбы, воспринимается не иначе как бабьи завывания: «Все лицо у нее было разбито, заплыло одним большим синяком, под носом и вокруг рта запеклась кровь. Странно вывернув руки, лежала она на полу у печки, а со стены смотрели на нее с нарядной фотокарточки сыночек Коля с беленькой своей сестренкой Зоенькой на руках». Да гниды они, понятное дело, моральные уроды. Тут сомнений нет. И жалко всех ужас как. До слез. И понятно, что жизнь в агонизирующей русской деревне такая, что лучше в петлю. Дело только в том, что весь этот рассказ, вся эта книга написана непонятно зачем. Зачем? Что эти жуткие истории добавляют к этой нашей тоске и жалости к брошенным старикам? Что, черт побери, хотел нам сказать автор? Что некоторые люди недостойны называться людьми? Или чего? А ничего. Потому что это — просто упражнение, колорит опять же деревенский, если тряпка, то линялая, если материнское молоко, то серое, если нос, то сопливый… ну вы поняли, в толстых журналах такие истории любят, должны бы взять.

Ну ладно, читаем дальше. Рассказ «Встреча в лесу». Двое детей, отца убили, мать утонула. Живут с больной бабкой. Мало вам? Ну так соседский мальчик еще утонул. Но девочка встречает в лесу деда, Николая Угодника, судя по всему, который дает ей земляники. «И всюду бегут к нему доверчивые чистые дети, слетаются птицы, продираются сквозь чащобу, выбредают из канав и логовин мохнатые звери, сползаются молчаливые гады, сплываются пучеглазые верткие рыбы. И всех он ласкает, утешает и кормит, дает силы, чтобы жить дальше на этой стылой, безбожной земле, сколько кому отмеряно». ОтмерЯно. Ага, конечно. Но должны бы взять.

Рассказ «Затмение» — про войну. Ну а про что же еще и писать-то! И опять — штамп на штампе! Ему перебило позвоночник, а она его все-таки любила и ждала в старом платьице, а его на другой женили, а у нее сестра повесилась и на мужа похоронка пришла, но он ее во сне видел, но ее убило на лесозаготовке белым стволом березы с крепкими черными ветвями. Ой, люди добрые, что ж это делается-то. Стилистические приемы из рассказа в рассказ одни и те же. Слезовыжималка. Я понимаю, что писательница очень старалась и много читала чужие книжки из районной библиотеки, но дальше читать это было уже невозможно, извините. Елизаров в «Библиотекаре» описал эффект от чтения таких вот опусов, но если там книги давали радость, силу, то «На краю» Татьяны Моисевой, отбирает радость, высасывает силу и лишает воли к чтению, как поцелуй дементора. Я не знаю, зачем она так. Но хочется верить, что хотя бы искренне.

Иван Родионов

Заразный человек

Было время, я по юности буквально ненавидел региональные Союзы Писателей. Может, так было не везде, но средняя температура по больнице была следующей: дедушки, бабушки, дяденьки и тетеньки собираются, говорят о том, как прекрасен наш круг, ан круг то — замкнутый: чтоб попасть в него, нужно, видимо, родиться пятидесятилетним. Ещё все читают по очереди стихи о родине и берёзках, а ближе к концу собрания седовласый председатель прочтёт собравшимся девятую главу своего романа — фасаднодеревенского, наполненного диалектизмами, отменно длинного, длинного, длинного; и кажется, что не было ни футуристов, ни ОБЭРИУ, а всегда были лишь стихи про берёзки. И проза, где сын возвращается из бездуховного города в патриархальную деревню, встаёт на рассвете и раскуривает с отцом махорку на крыльце, тоже была всегда — ну с времён Алексея Михалыча Тишайшего уж точно. А где же молодые? Не дают молодым-то дорогу!

А потом оказалось, что всё не совсем так — в сравнении. Молодым, в общем-то, и не нужны никакие союзы — они могут и умеют пробиваться и так, хотя если союзы им становятся нужны — талантливых возьмут. Но уж если сами соберутся и соорганизуются, то могут устроить такой сектантский тоталитаризм со своими интернет-ресурсами, премиями, концертами и тусовками, что никаким союзам писателей и не снилось. Да и, собственно, в творческом плане всё не так однозначно — стихи про берёзки и родину, как и деревенские романы, внезапно, часто талантливее сетературных постполозковских виршей и «экспериментальной прозы», сколько бы вёдер лайков ни отгружали последним благодарные подписчики. Хотя бы потому, что условные «старички» что-то читали, а на собраниях этих союзов, в отличие от перфоманс-попоек молодых и модных, чему-то учат.

И глядишь — именно из этих региональных Союзов писателей в последнее время неожиданно выходят писатели нежданно-настоящие. И, что совсем интересно — молодые. Всё налаживается, друзья — не спугнуть бы.

Ярославская писательница Татьяна Моисеева — моя ровесница. По сборнику «На краю», впрочем, не догадаешься ни за что: его локации — село и городские окраины, время — от послевоенного до современности, герои — отживающие свой век бабки, пьющие мужики, вечно беременные заочно нелюбимыми младенцами бабы… Будто Леонид Андреев и Роман Сенчин уехали за вдохновением в деревню — а то, что она давно уже вовсе не благостный оплот простой духовности, мы уже давно догадывалась.

Может, русская деревня никогда такой и не была?

Родовые пятна старой-доброй деревенской прозы кое-где всё-таки возникают. Вот у героини «глаз заплыл темно-малиновой грушей» — поиск неожиданной образности обернулся плодово-ягодной путаницей. Много (к счастью, больше поначалу) инверсий — «чуть не погибла она», «вытащили её», что несколько сбивает.

Впрочем, языковые находки тоже порой проглядывают: «глянули на синего уродыша», «упыричьи глаза», героиня «льстива и подлизлива» — замечательно же.

Талант Татьяны Моисеевой — тёмный. Достаточно частое, кстати, явление. Светлая сторона жизни почти всегда удаётся ей заметно хуже.

В ряде рассказов это проявляется в виде назидательной притчевой  сентиментальности. Бог есть, что бы ни говорили коммунисты и мальчик Филька — иначе кто оставил голодной девочке корзину с ягодами («Встреча в лесу»)? Или примирение, прощение и прощание — сына с отцом — когда последний на смертном одре («И в горе, и в радости»). Так себе работает, если честно.

А вот с мраком — наоборот.

Вот сюжет самого первого рассказа, «Счастливый билет». Лежит бабка Лида, замерзает — и нет сил затопить печь. И перед нами проходит вся её жизнь — военные и послевоенные тяготы, сестру загрызла собака, отец-фронтовик умер от туберкулёза, после умерла мать, отдавило ногу на лесозаготовках, тяжелая работа… Густая жуть, в общем. Но Лида вытягивает «счастливый билет» — выживает…

И вот уже её бьёт муж, сын зарубил жену и отправился в тюрьму, дочь пьёт — она-то со своим сожителем из забьёт бабку. Ад, кругом настоящий русский ад, как в песнях Бранимира. Не выдуманный, с травмами и экзистенциальными переживаниями — а настоящий. Или, точнее, сущий.

Или ещё один рассказ — «Затмение» (почти леонидандреевское название, правда?). Его герои, Михаил и Поля, теоретически могли бы быть счастливы — их любовь и была тем самым затмением. Но отец Михаила сосватал её за некрасивую да богатую. Всё? Как бы не так. Раненный на войне Михаил умрёт в госпитале, красавицу Полю задавит березой на всё тех же лесозаготовках. Будто древние боги леса пробудились и начали пожирать людей. Ну и будет ещё пара побочных, нарочито некрасивых смертей.

Этой некрасивой неизбежностью пропитана вся книга. Герой Татьяны Моисеевой — не просто неприкаянный. Это заразный человек — он будто зачумлен с детства, и либо все от него  шарахаются, либо легко разрешают себе быть с ним предельно жестокими:

«Вот живет человек, курит с пеленок, да основательно, по пачке в день, и выпить не дурак, никогда не откажется. Потом раз – и в пятьдесят рак, гортань какая‑нибудь или легкие, и сгорит человек за месяц. Скажут – ах, как жалко, не старый еще был, только дочку замуж выдал, внуков ждал, жить бы да жить. А этот пьяный за руль сел да и въехал на скорости в столб – череп пополам. Тоже пожалеют – бедняга, двадцать лет, жить только начал. А я от любой сопли помереть могу, неизвестно, как все это завтра обернется, но я не человек для них. Конченый. Заразный. Воздухом со мной нельзя одним дышать. Рядом стоять нельзя. Даже лучше и не смотреть в мою сторону, а то заразишься, умрешь на месте! Родная мать шарахается, за один стол со мной не садится. Скоро горшок, наверно, выделит, чтобы в один туалет с ней не ходил».

Наконец, заглавная повесть. Ольга ушла от Олега, оказалось, у неё (и, разумеется, у него) ВИЧ. Олег начинает вспоминать историю семьи… Вообще, это частый приём, используемый Татьяной Моисеевой: герой попадает в пограничную, сложную ситуацию, оглядывается назад и понимает: раньше-то было не лучше, совсем не лучше. Просто конец наступил именно сейчас.

«Олег иногда вспоминал своих родных и никак не мог понять, почему же семья его так выродилась. Как будто в один момент поезд сошел с рельсов, а дальше стал медленно, со скрипом, заваливаться набок, да никак не завалится».

Олег вроде бы преодолевает страшное детское, где всё черным-черно, но преодоление это мнимое. Преодолевать придется ещё раз, в безнадёжной вроде бы ситуации — но он, казалось бы, рыхлый и слабый, справится — финал повести вполне жизнеутверждающий (чего уже и не ждёшь после рассказов) — и при этом наконец не сваливающийся в  назидательность и дидактику.

Говорят, писать «тёмное» легче, чем «светлое». Возможно, так и есть. Но у нас так много сейчас фальшивой безысходности и высосанных из пальца драм, что подлинную темноту уже и днём с огнём не сыщешь. И поэтому книга «На краю» — дебют очень и очень достойный. И очень интересно будет следить за дальнейшим творческим развитием интересного ярославского автора.

Вероника Кунгурцева

Несчастливый билет

Все герои Татьяны Моисеевой живут на темной стороне, все, как один, вытянули несчастливый билет. Сборник так и озаглавлен (по названию повести) «На краю». Вот  и ходят несчастливцы по краю, а многие уж и того… 

Ох, и сколько же тут смертей! В каждом крохотном десятистраничном рассказике – одна-две (а то и три) обязательно: то бабка Лида замерзнет после побоев пьяницы дочки и зятя (в рассказе «Счастливый билет»): «и ведь сколько раз по краю ходила – не сосчитать, а все обратно соскакивала» (и в этом же рассказе собака загрызла сестру бабки Лиды, а внучка захлебнулась: «много молока было в бутылочке»); то в рассказе «Затмение» – о не вернувшемся с фронта Михаиле и его воспоминаниях на больничной койке, читаем: «удавилась Полина младшая сестра Зинка», «маленькую дочку Леночку убила молния в коровнике», а затем «убило Полю высокой раскидистой березой». Далее… рассказец «В горе и радости» прямо так со смерти и начинается: «У Сани Кондакова умер отец» (а потом выяснится, что его шестилетняя сестренка утонула в речке);  а рассказ «Развод» – о разводе Риты с Толей, – заканчивается: «Врачи просчитались. Толя умер той же ночью». Листаем мартиролог дальше: рассказ «Дочки-матери» заканчивается известием о смерти от передоза Сережи, а в «Траве у дома» – у старухи Марии дочку Люду сбил поезд. Это я еще о двух утопленниках забыла упомянуть, но и так набралось… на половину кладбища.

Хорошо, в повести «На краю» никто не помер… только подкаблучник Олег заразился от жены СПИДом. Ну, и понятное дело, что все мужики во всех рассказах – алкаши алкашами. А младенцы – «уродыши» да «жабы». Чернуха – был такой термин про кино 90-х, вот это она самая и есть.  

Когда смерть гуляет по страницам книги как у себя дома, когда через пяток страниц – вот она, опять тут как тут, уже перестаешь реагировать, и если Татьяна Моисеева хотела поразить читателя жесткой реалистичностью, то она просчиталась: читатель, застыв лицом, принимается вести подсчеты смертей, становясь не по своей воле горе-математиком.

Автор молода  и, судя по информации в соц. сетях, то и дело посещает семинары по писательскому мастерству, может мастера подсказали бы ей, что этак перебарщивать – себе вредить, всё должно быть в меру, даже смертность  персонажей.

Ну, и этакий… кокетливый, скажем так, порядок слов во фразах тоже надо бы в меру использовать: «Еще несмышленым сморчком в животе у грузной, неряшливой матери своей чуть не погибла она»; «Когда провожали их на пристани, далеко в сторонке стояла она», «Каждую ночь, бывало, снилась ему Поля, говорил он с ней во сне, смеялась она», «провожал до дома после танцев в клубе и собраний скучных».

«Но капля надежды все же болталась на дне души, и Олег с радостью подхватывал ее», – вот и читатель с радостью готов подхватить эту каплю надежды. И рассказ о встрече заблудившейся в лесу девочки Аниськи, – с дедом, который отдал ей, голодной, корзину земляники (во сне дед превращается в Николая-Угодника!), оставляет  надежду на будущую встречу с оперившимся автором:

«И всюду бегут к нему доверчивые чистые дети, слетаются птицы, продираются сквозь чащобу, выбредают из канав и логовин мохнатые звери, сползаются молчаливые гады, сплываются пучеглазые верткие рыбы. И всех он ласкает, утешает и кормит, дает силы, чтобы жить дальше на этой стылой, безбожной земле, сколько кому отмеряно».