Сергей Ташевский. «Две повести»
Проза Ташевского поначалу искусно притворяется легкой и понятной, как история первой любви (повесть «Верность») или описание дорожного приключения («Песок»). Читателю это нравится, вызывает ответные эмоции: да, вот и у меня тоже был случай… Однако, после прочтения первых десяти страниц, начинаешь чувствовать подвох. Темная аллея эротической прозы оказывается первым коридором лабиринта, уводящим текст на другой уровень. Автор не так прост! – догадывается читатель, но – поздно. Путеводная нить старого доброго нарратива исчезает. Читателю предстоит принять условия авторской игры, поскольку иной возможности выхода из лабиринта не существует.
Андрей Филимонов
ВОЛНИТЕЛЬНЫЕ ПИСЬМА
Ох, уж эта ностальгия по юности, буйству глаз и половодью чувств. И ладно бы вспоминались все эти темные аллеи за рюмкой в мужской компании, так ведь нет – садится зрелый, уважаемый человек за компьютер и начинает чесать свое неудовлетворенное самолюбие публично, путем литературной деятельности. И расчесывает на 230 страниц.
И, главное, убежден почему-то автор, что если он геолог или гидролог, как мы имеем в данном случае, то читателю должны быть ужас как интересны его студенческие годы во всех ничем не примечательных подробностях, и песни под гитару и портвейн на летней практике, а главное – как и при каких обстоятельствах он присунул потаскушке Ирке и нежной Натали, обожавшей Цветаеву.
Задумаешься невольно – чем продиктован этот писательский зуд? Есть ведь в руках у человека крепкая мужская профессия, романтическая и благородная, зачем же эти руки прикладывать к занятию столь малопочтенному, как «эротическая проза»?
Ну, допустим, пытается автор докопаться до истоков, воссоздать атмосферу эпохи. 1983 год. Тут тебе и Таганка, и недавно умерший Высоцкий, и неформалы-художники, и предчувствие крушения системы. «Антисоветские книжки из рук в руки, пьянки прямо посреди лекции, наверху (аудитории в форме амфитеатров, хрен снизу что увидишь), за тяжелыми дубовыми партами – до мычания, до блевотины. После первой сессии традиционно отчислили человек двадцать – на галерке стало поспокойней. Но все равно разбитной, похабный, с интеллигентско- шестидесятническими нотками дух факультета сразу забирал первокурсников с потрохами».
Даже подробные комментарии в конце повести автор не поленился оставить – мол, такие-то политические события произошли в приснопамятном году. Между пьянками и случками студенты не забывают обсуждать текущую обстановку:
«– Слушай, может этот комсомол сам как-нибудь отчислится? – мрачно возразила Ирка. –
Кирдык и все! И не будет нас это вообще волновать. Вот прямо завтра, да!
– Это как же?
– Ну, например, Андропов умрет.
– Ну да, сейчас умрет, конечно! Он же только начался. С чего ему умирать? У него все впереди.
Вот, американские девочки письма волнительные пишут…
– Ха! Саманта Смит, что ли? Это вообще педофилия. Хотя в его возрасте, наверное, как раз
пора стать педофилом. Как Ленин.
– А ты представляешь, что бы было, если бы Саманта Смит и правда приехала – и трахнула
Андропова?
– Да хрен она к нему приедет. Он бы наверное сразу умер от сердечного приступа».
Как вы уже заметили, Сергей Ташевский особо не церемонится с читателем. Фамильярный тон, прямолинейная похабщина, употребляемая к месту и не к месту матершина, видимо, отражают представления автора о раскрепощенности и свободе. Несколько неудачных шуток выдают намерение создать искрометную атмосферу Декамерона. Увы, увы. Как у одного из героев этой повести «стоит только над партбилет», так и читателю быстро становится ясно, что дарить ему эротические фантазии автор и не собирался. Ведь графомания не предполагает партнеров, это процесс самоудовлетворения, при котором читатель испытывает лишь неловкость случайного присутствия.
Именно такую неловкость ощущаешь при смешении похабщины с сентиментальной чепухой, которой полон лирический герой.
«Ну, наверное, он бы женился на ней, говорил бы с ней вечерами о поэзии, и пусть она нарожает ему детей, пусть греется «под лаской плюшевого пледа», прекрасно! Может, уехать куда-то далеко-далеко, в пушкинский заповедник, в ссылку декабристскую, это было бы вообще блаженством, пределом мечтаний! Он бы писал возвышенные и нежные стихи, или, наоборот, как Галич (о котором узнал совсем недавно, и уже боготворил) – гневные, страдал бы за правду, а она бы его утешала. И он бы ее трахал, трахал, трахал».
Или вот это:
«Ирка решительно и нежно направила его член в свое тело, во влажную и широкую пизду, которая обняла его и – от хуя через позвоночник – выбросила все мысли из головы. Он застонал, и тут же, как эхо, услышал ее стон. Этого было достаточно».
Вам достаточно? Как хотите, а я добавлю.
«…А ведь у них тоже был свой запах. У каждого. У Высоцкого, у Марины Влади. У Пушкина и Натали. У Цветаевой. У Галича (у него верно тяжелый, потный). Пушкин точно пользовался духами, а Натали вообще душилась без меры. Не то что Цветаева. Но все равно запах их тел, смешиваясь с духами, или сам по себе, сквозь вымытые шампунем волосы (выгоревшие от солнца, пропахшие табаком) давал какую-то единственную нотку. Которую до конца узнаешь только вблизи. В предельном влечении».
Вторую повесть в жанре роуд-муви можно отнести к разряду «экспериментальной литературы», с некоторыми отсылками к Хантеру Томпсону и Дэвиду Линчу. Мужчина и женщина путешествуют в неопределенном направлении, обмениваясь выспренными фразами и размышляя о смыслах бытия.
«– Между мужчиной и женщиной протянута золотая паутинка. Ты, наверное, знаешь, о чем я. Сначала зрение, потом слепота. Влечение – это слепота. Только осязание. Они закрывают глаза. Чувственность. Не нужно ничего видеть, взгляд становится лишним словом, становится преградой. Дистанция зрения. Со словами – иначе. Но слова теряют значение, остается лишь интонация. Порой – прямо противоположная смыслу сказанного».
Честно сказать, звучит все это еще скучнее и пошлее, чем студенческие байки. А ведь скажи советскому человеку в 1983 году, что «эротическая повесть» может быть таким унылым и утомительным чтением, он бы посмотрел с недоверием и отошел подальше. Такой вот парадокс, и невольно приходит на ум острота уважаемого коллеги про «антикобзона», который надоел уже больше, чем пресловутый «кобзон».
Ко всему прочему, автору следовало бы помнить, что полотно «Царевна-лебедь» написал не Васнецов, а Врубель. И слово «волнительно», противоречащее природе русского языка, в 1983 году никто еще не употреблял.
ВНУТРИ И СНАРУЖИ
Несколько слов о «Верности». Иными критиками автор уже был заподозрен в том, что писал эту повесть абсолютно всерьез, без тени юмора, иронии и самоиронии, но зато с гипертрофированным отношением к своей собственной персоне. Представьте: сидит за компьютером немолодой уже чел с мрачной рожей, насупленный, с наморщенным лбом и сдвинутыми к переносице бровями и – по капле – выдавливает из себя слова; зачеркивает, вычеркивает, переделывает по 1000 раз…
Похож ли этот чел на поэта, писателя и переводчика Сергея Ташевского? – Ничуть! Ни на 0,1 %. Это все о ком-то другом, но только не о нем. Можно не знать Ташевского лично, – не суть. Рецензент не обязан всех знать, в конце концов. Но автора этой повести – стремительной, летящей, написанной легко и свободно, с ностальгической любовью к лучшей поре жизни (читай: молодости, влюбленности, окрыленности, светлой грусти, очарований и разочарований, надежд, желаний, стремлений, мечтаний…) – немыслимо обвинять в том, что он свою ««Верность» высидел собственной попой, невозможно представить, что он месяцами вымучивал ее, старательно и кропотливо выводя букву за буквой…
И еще в «Верности» совершенно нет ханжества, прилизанных и выхолощенных фраз. Да, в ней много юношеской «озабоченности». За героя думает «мужской половой хуй» (но, надо сказать, далеко не всегда), он им управляет, и он ему повелевает, он им вертит, диктует линию его поведения etc. Много мата? – Да, тогда (а сейчас еще, м.б., и в большей степени) студенты (не все, но большая их часть) говорила именно на таком языке., таким языком. Да-да, и главный герой – тоже. И это не только эпатаж, бравада, желание казаться «своим» в молодежной тусовке и т. п. Эти слова присущи ему органически. Он так думает. Он так говорит.
Мог ли автор обойтись без табуированной лексики? Разумеется, мог. Но не захотел, решив, что это было бы ложью, поскольку все было именно так, и именно так звучало… (А самым рьяным пуристам можно было бы посоветовать проделать простейший эксперимент: убрать все обсценные слова из повестей Юза Алешщковского «Рука» или «Николай Николаевич». Сомневаюсь, что потом, перечитывая эти стерильные и мертвые тексты, они получат хоть какое-то удовольствие).
Остается лишь добавить, что герой «Верности» не только трахается и матерится. Отнюдь. Он живет полной жизнью, путешествует, читает хорошие книги, пишет, судя по всему, неплохие стихи. Наконец, учится думать и пробует жизнь на вкус. В этой же книжке помещена еще одна повесть Сергея Ташевского – «Песок». Если бы меня кто-нибудь спросил, какую бы из составивших книгу повестей я бы выбрал для представления на премию, я бы предложил именно ее (возможно, и не стоило номинировать обе повести – уж больно они разные: и по стиля, и по качеству, и по звучанию).
Наверное, главным качеством настоящей прозы, где слова живут своей жизнью, а главным героем является сам язык, вернее, те метаморфозы, которые с ним происходят, является невозможность ее пересказать. Это произведение повествует о том, как его герои вышли из пункта А и, претерпев немало бедствий, преодолев бесчисленные преграды, пришли в пункт Б. Вот очень приблизительная и нарочито упрощенная схема «нормальной» прозы. Главное – о ней можно рассказать. Но как «перевести» на общепонятный язык текст, в котором нет «нормального» сюжета, который в данном случае образуется лишь внутренним движением самих слов, а слова эти живут своей жизнью?..
«Можно видеть мир ушами, глазами, даже руками, а можно – словами.
– А сердцем? <…>
– Что значит видеть мир словами?
– Видеть его как ты. Ведь даже сейчас ты записываешь все, что тебе послышалось. И не успеваешь расслышать ушами то, что уже успел превратить в слова. А слова – это только ты, не меньше, но и не больше».
Формально в «Песке» можно все же условно выделить некое подобие сюжетной канвы. ОН переписывается с НЕЙ по интернету. ЕЕ тексты кажутся ЕМУ необыкновенно близкими, ОН даже называет ЕЕ своей вирутальной тенью. ЕМУ звонит ДРУГ и предлагает совершить путешествие в Дамаск, куда собирается поехать автостопом. ОН соглашается, списывается с НЕЙ, объясняет, что – вслед за ДРУГОМ – едет на своей машине в Сирию через Украину, Молдавию, Румынию и Турцию. Они решают ехать вместе. ОН должен подхватить ЕЕ где-то в окрестностях Бухареста. Долгая дорога. Бессонная ночь. ОН теряет контроль. Глаза закрываются. Машина съезжает с трасы. Резкий удар. Дерево… Очнувшись, ОН обнаруживает себя на больничной койке. Буквально через несколько дней ЕГО выписывают. Заплатив 100 баксов румынским полицейским, сохранившим машину в целости и сохранности, ОН едет домой.
Но, помимо этого псевдосюжета, играющего абсолютно служебную роль, в повести происходит то, ради чего она, в общем, и была написана. И происходит все это не в «нашем» мире…
Когда герой врезается в дерево и теряет сознание, он обнаруживает рядом с собой ту самую румынскую девушку, с которой переписывался и должен был встретиться в Бухаресте. Машина почти не пострадала. Они едут дальше. ОНА ведет себя все более и более странно и непредсказуемо, заставляет ЕГО, не очень внятно объяснив – зачем, свернуть с трассы на «шоссе, которое ведет в никуда»… В конце концов, они попадают в некое жутковатое и загадочное место. ОН спрашивает ЕЕ:
«Это мертвое озеро?»
ОНА отвечает:
«Это граница. Между теми, кто мертв – и теми, кто бессмертен».
Затем герой начинает вспоминать, что он и раньше слышал кое-что об этом озере:
«Все, что знаю о мертвом озере – легенды и ерунда. Будто сюда бежали какие-то сумасшедшие, панки, рокеры, преступники. Ссылали приговорённных к смерти. Отсюда же не возвращаются. Объяснения нет, только сказки. Будто какой-то адский магнит, притягивающий человеческую кровь. Радиация, меняющая структуру тканей. Нельзя уйти. Только с ней можно жить».
С этого момент как раз и начинается то, что никакому пересказу не поддается. Да и сам герой не может понять, что творится с ним и окружающими его – людьми ли, фантомами, призраками, «наведенными воспоминаниями»? Что происходит – внутри и снаружи? ОН телепатически общается с НЕЙ и некоторыми людьми/ бессмертными сущностями, что живут в городе, выстроенном на берегу озера. И в какой-то момент осознает, что «никакого бессмертия здесь нет. И всякие излучения от воды – это да, это существует. Но это что-то другое, не к тому. Оно не отпускает, причиняет боль. А никакого бессмертия не дает. Просто у нас здесь есть остановленное время. Комфорт остановленного времени» <…> Но кое-что все же понять до конца ОН не в состоянии:
«…если мы внутри себя, если все это лишь наше воображение, тогда как мы можем говорить друг с другом? Неужели пересекаются наши воображаемые миры? Они ведь не могут пересекаться, они герметичны! А я чувствую, что не мог вас придумать…»
То, что ОН здесь почувствовал, увидел (то, что ему здесь пригрезилось), перевернуло все его прежние представления – о жизни, о смерти и бессмертии, о себе самом, о любви. Пересказать все это, происходящее там, в другой ли реальности/мире/жизни – абсолютно невозможно. Но имеет смысл закончить отклик на повесть, который неизбежным образом получился довольно странным, одной из ЕГО ключевых фраз:
«Мы все равно придумываем себе людей. Даже тех, с которыми приходится жить. Спать. Просыпаться. И если они придумывают себя, разве это что-то меняет? Только чуть больше слоев фантазии. А есть ли еще что-нибудь, кроме этого? Кроме наслоения наших фантазий?»