Владимир Сотников.
«Улыбка Эммы»

Рецензии

Наташа Романова

Из каждой коряги мне видится его ухмылка

Начинающий писатель беседует с профессоршей филфака о книгах:

« – Что вы любите читать?.. А как вы определяете, хорошая книга или нет?
– Не знаю… – растерялся я.
– А я по первому и последнему предложению. Сразу видно…»

Не бог весть какой оригинальный подход для филолога, но если бы его принять буквально в отношении рецензируемой книги, то это, бесспорно, помогло бы сразу решительно отсеять некоторую группу читателей вроде меня, ибо начинается она с эпиграфа «Бог видит не все», а заканчивается сакраментальной фразой «Теперь Бог видит все». «Я ведь тоже хотел начать и закончить книгу такими словами, от которых закипала бы кровь», – думает при этом молодой автор, транслируемый писателем Сотниковым, автором куда более опытным. И поэтому, наверное, он специально свое произведение обрамил этими фразами, чтобы отпугивать, как нечисть чесноком, всякие глумливые читательские сущности, не настроенные на серьезное чтение и не готовое отвечать на бесконечные риторические вопросы «о главном»: о душе, о времени, о звездах на небе, о водах Енисея и, конечно, о Боге (исключительно с заглавной буквы). О чем этот роман? Первая часть – это рассказ о тяжелом трагическом опыте отца, чье детство пришлось на довоенные крестьянские репрессии, юность – на войну, а зрелость – на послевоенное лихолетье. Вторая часть – современность, мирное время, в которое живет сын, непрерывно ведущий перекличку с отцом. Обе части написаны от первого лица и изобилуют пространными рассуждениями, многочисленными лирическими отступлениями и риторическими рефлексиями о писательском труде, о том, как трудно выразить невыразимое, как не обмануть читателя и не обмануться самому: «… я ловлю себя на том, что хочу остановиться, все зачеркнуть и начать опять с начала. Потому что не улавливаю, что же я хочу рассказать». Особенно это заметно по второй части. Первая выстроена более точно. Там на фоне самых страшных для страны десятилетий рассказывается о личных трагедиях и потрясениях, выпавших на долю отца. В пятилетнем возрасте он видел, как чекист проткнул штыком маленькую девочку на глазах у всех, и от ужаса онемел на несколько лет. Это убийство отозвалось страшной и трагической рифмой в дни победы наших войск при освобождении Чехии, где солдаты и офицеры по-хозяйски располагались в домах «освобожденных» мирных жителей. Там молодой солдат и познакомился с Эммой, совсем юной пианисткой, дочкой одинокого музыканта. Едва зародившееся чувство молодого бойца обернулось новым ужасом, преследовавшим его всю оставшуюся жизнь наряду с воспоминанием о заколотой штыком девочке. В дом к хозяину-музыканту были приглашены советские офицеры; один из них, напившись, начал домогаться девочки, был, естественно, остановлен другими офицерами. Затем воин-освободитель вырвался, кинулся вслед за ней в коридор, догнал и застрелил. Примечательно, что ему за это ничего не было, потому что это был гэпэушник, особист. «Это не люди, и не людской они породы»: это и тот, кто маленькую девочку штыком пригвоздил к земле, кто застрелил Эмму, кто во время раскулачивания выгонял людей из их домов, снимал с них одежду и сам не стесняясь в ней ходил, – чекисты, энкэвэдэшники, гэпэушники, особисты всех времен. Это и есть «главный враг» – «это все как бы один человек» — из органов. В наше время он никуда не делся и продолжает свое черное дело в виде кэгэбэшника Вадим Вадимыча с характерными чертами: «с бесцветными глазами, с длинным, как перевернутый восклицательный знак, носом, с приглаженными набок волосами». «Вадим Вадимыч, из комитета госбезопасности», во второй части преследует уже героя другого поколения, неоднократно пытаясь вербовать его в стукачи. Этот главный внутренний враг является связующим звеном в параллельных, «как провода», жизнях отца и сына и на время сплачивает их, как может сплотить людей страх и ненависть, угроза и опасность. Символизм зла понятен, надо только уточнить, что его оскал вновь появляется во второй половине книги, когда действие происходит в 70-е годы. Для автора, впрочем, это не так важно: этот враг готов проявить активность во все времена и может принимать любые личины: «ведь даже в какой-нибудь старой коряге мне иногда виделась его ухмылка». При этом встречи с представителем органов, кажется, являются единственным во второй части книги, что хоть как-то ее структурирует. Там эпизоды биографии героя, родившегося во времена развитого социализма, перемежаются с пространными размышлениями, состоящими из высокопарных метафор и бесконечных риторических вопросов, а также постоянной перекличкой с отцом. Диалог не происходит, как и вопросы не находят, да и не требуют ответа, оставаясь выспренними риторическими фигурами: «Странная моя жизнь. Меньше всего я хочу быть собой, и в облаке чувств появляется кто-то похожий. Это моя душа. Что еще может быть ею?» Вот, например, раздумья героя на берегу Енисея, где он оказался в составе отряда геофизической партии геологоразведочной экспедиции в качестве рабочего: «Я впервые почувствовал огромность жизни и хотел не затеряться в ней, а поместиться, именно поместиться, как звезда на небе. Как? Своими чувствами, думал я. На моем месте – только я, и перейди я на другое место, там тоже буду я, никто не заменит меня. И я – не внутри меня, не назойливость мучения своего нахождения в себе, а какое-то бесконечное излучение своих чувств». И такое «бесконечное излучение чувств» мы найдем на каждой странице, сколько ни открывай их в любом месте наугад. Кажется, автор сам чувствует уязвимость в обилии таких пассажей, потому что не раз оговаривается, как бы уговаривая сам себя, что не надо бояться показаться смешным и не стоит бояться банальностей, если хочешь сказать правду. Это в какой-то степени удалось в первой части, и совсем не получилось во второй. Во-первых, отсутствует четко поставленная и внятно сформулированная задача. Автор пытается объяснить ее вот так: «Не пишу о ребенке, не пишу о писателе. Не пишу о подробностях, даже о чувствах не пишу. Я пишу о пределе. О мире другого масштаба. Другого измерения». А главная неудача заключается в следующем: если в первой части описывается конкретный личный опыт человека, прошедшего кровавую кошмарную мясорубку, то во второй автор изо всех сил безуспешно пытается этот опыт осмыслить. Но осмыслить его в принципе невозможно: задача не имеет решения – пережитый кем-то опыт никому никогда не передается. Преемственность поколений и передача опыта по наследству другому поколению – это не более чем навязанная иллюзия, поддерживаемая средствами массовой информации, коллективными ритуалами, всякими социальными мантрами и заклинаниями. Никакой «опыт отцов» в принципе не работает: осведомленность сына о трагических событиях в жизни отца не помогает ему ни адекватно относиться к реальности, ни конвертируется в конкретные действия, а оборачивается бесконечной говорильней, рассуждениями о смысле жизни и мироздания. Когда опыт становится отвлеченной категорией, он обесценивается: чужой, он никогда не станет твоим личным, и вынести из него ничего нельзя, кроме умствований, трюизмов и банальностей. А уж исторический опыт так и тем более не подлежит осмыслению: в этом плане ни одно поколение никогда не было способно унаследовать что-то непосредственно от предыдущего, усвоить уроки прошлого и сделать адекватные выводы, так как любые действия в конкретный исторический момент предусматривают наличие конкретного исторического события. Ценность этой книги в том, что она, не оставляя надежд, продемонстрировала непередаваемость опыта как такового, все попытки обратив, как всегда, в бесполезную риторику типа «Как мы живем во времени?» и многословное сомнительной образности занудство: «Сейчас мне кажется, я несу время на себе, как странную и не очень тяжелую поклажу, как спальный мешок в рюкзаке, – где я, там и оно. Так легче идти. Не легче, а спокойней – раздражение от усталости растворяется в ускользающих, неясных, отвлекающих мыслях о времени. Что это такое? И сам этот вопрос — часть ли времени?»

Последние лет пять в моду вошли огромные крупномасштабные исторические романы и саги, имеющие своей целью «переосмыслить нынешнее время, преломляя его через прошлое, чтобы тем самым лучше познать себя и настоящее». Как-то так примерно пишется в аннотациях. Рецензируемая книга не является примером такой большегрузной саги, поэтому тут как раз на более компактной и сжатой модели отчетливо видно, что эта схема не работает, и никакие аккумуляторы не заряжаются от такого источника. Видимо, это в самой человеческой схеме стоит заслон, гарантирующий стабильный сбой при любой попытке освоения не своего жизненного или исторического опыта, который не может быть опосредованным. Конструкция ломается, перегорает, и выдает только клубы удушливого синтетического дыма. А вот ежели разом сжечь все старые коряги, из которых ухмыляется прошедший сквозь все советские времена демон, то дым тогда будет совершенно другого качества.

Леонид Немцев

Слово, которого нет в тексте

Первое, что успокаивает и привлекает в этой книге – её ставка на нежность. Нежность здесь выступает в роли защитника, заслужившего Звезду Героя, но совершенно равнодушного к наградам. За нежностью стоит поэзия, любовь, чуткость и целый набор ангельских черт, которыми природа одарила двух рассказчиков – отца и сына.

Роман, как и говорится в аннотации к нему, экзистенциальный – это ответ на вопрос, как выжить: в первом случае, в ужасах войны и последующих последствиях этих ужасов, во втором случае, — в пустоте. Но герои встречают мир не как посторонние для него, а как очнувшиеся в нём при полном сохранении сознания, отменно настроенной чувственности и только лишенные памяти о том, что они должны здесь делать. Отец переживает счастливую опеку высших сил, и бремя его удачливого выживания должно раскрыться в писательском призвании сына.

Сын – совершенный ангел, каким бы, наверное, был бы и отец, если бы не тяготы его эпохи. По сути, сыну приходится смириться с тем, что всё, существовавшее ранее, вело его к писанию прозы. Это и наивно, и умилительно, и самонадеянно, но писательство в романе, в самом деле, — синоним выживания, единственно возможный способ существования, как шахматы для странного Лужина. И писательство здесь – это не только вымучивание из себя пустоты и паника перед белым листом, — одно это было бы совершенно неинтересно. Писательство здесь становится особой настройкой взгляда, дыхания. Гораздо важнее не то, как автор пишет, а как он выходит в город на рассвете, как слушает разговоры прохожих, как настроен на редкую волну счастья. «Однажды после уроков, когда уже все разошлись, я сидел по своему обыкновению один в классе, глядя в окно. Счастливые минуты! Я научился чувствовать себя в себе, как в маленьком сосуде, который находился в пространстве большем — в классе, и класс — в школе, и здание школы — в огромном мире. И я посылал свои молчаливые слова через эти пространства, нанизанные друг на друга, и эхо возвращенного смысла моего нахождения здесь доносилось через вздрагивающее стекло неразличимыми далекими звуками». Так отец посылает свои слова вдаль, а слышит их и возвращает ему, наверное, его сын. Так выглядит улыбка Бога, так она отражается в улыбке учительницы, разделившей это молитвенное бдение в сумраке класса. Так героям даётся постоянное ощущение храма вокруг них, именно это ощущение и обязывает их относиться к словам как к молитвам.

Эмма – это дочка профессора из занятого русскими войсками города Кремса. Она материализованная душа героя-отца. Именно её отражение предстоит найти герою-сыну в своей современнице. Без этого обретения души ничего невозможно. Смерть Эммы от руки отвергнутого особиста лишает жизнь отца полноты. Тайно пульсирует набоковская тема – воскрешение возлюбленной в себе, в памяти, в способе существования перед её потусторонним взором. В отличие от Чорба, эти нежные и хрупкие герои каким-то образом выполняют свою миссию, и Эмма не только духовно возрождена, она ещё и воскресает в судьбе сына.

Отец выбирает работу учителя. Однажды он перевоспитал дурного переростка по законам военного времени. Запер дверь в классе стулом и передернул затвор пистолета. Сказал, что есть разрешение отстреливать тех, кто мучает слабых (Коля замучил кошку). Помогло. Стал как шелковый. Очень похоже на вымышленное без помощи настоящих педагогов советское нравоучение: якобы одной только угрозой можно перевоспитать прирожденного психопата. Но в романе таких неубедительных сцен мало и только потому, что мало столкновений с подлинной жестокостью. Нежность к ним не готова, и автор старательно уводит героев от места встречи, как водил по лесу новобранцев командир, позднее расстрелянный. Можно думать, что и Коля не был психопатом, а замучил кошку под влиянием войны, играя в суд над фашистами. Во всяком случае, роман не педагогический и не об объективной реальности, а о реальности внутренней.

Пронзительное открытие своего «храма», которое делает сын, описано так. «Из подворотни на улицу вышел щенок, посмотрел на снег и забыл о страхе темного двора. Я впервые смотрел глазами другого существа. Сверху падала спокойная легкая радость. Никого не было на улице, и щенок вдруг почувствовал, что охраняет этот видимый мир. Он уселся на задние лапы, как совсем взрослый пес, глянул по сторонам, вверх, как будто определяя, правильное ли место занял. Правильное. Он был в самом центре, один, и все было вокруг. Это одиночество, вдруг написал я. Одиночество, в котором только и появляется связь со всем остальным миром, которое ищешь всю жизнь, и вдруг падающий снег в желтом свете фонарей растворяет взгляд, и ты чувствуешь себя частью всего, что тебя окружает».

Бывают истины, старательно высасываемые из пальца, которые потом обкладываются мешками с песком и маскируются под место, пригодное для жизни, при помощи личных вещей автора, раскиданных так, будто он сам здесь живёт. Но в книге Владимира Сотникова, действительно, делается выбор места для жизни. Оно похоже на социализированную форму аутизма, но так и выглядят поэтические формы существования.

Здесь очень много таких настоящих мест. Насколько естественен символизм, когда школьник сквозь морозное окно выбирает новогоднюю открытку для одноклассницы Сони! И во второй части осуществлена самая трудная, пожалуй, писательская задача: создание женских образов – в их поэтичности и убедительности, в их нежности и отстраненности. Это совсем не то, что просто запустить в текст кого-то под тегом «она» и предоставить в её распоряжение своё подсознание. Здесь появляется Ася, которая склонна анализировать своё несходство с героем-сыном, которая не чувствует, что они идут в ногу. Эта умница подготовила его к поиску настоящей избранницы. Судьба подстраивает её падение в объятья героя – буквальное падение на качелях из-за ветра, поднявшего её платье выше головы. Это «первое невинное объятье» предотвращает ошибку, и сама Ася говорит ангельским голосом: «Если бы я упала оттуда на землю, то сломала бы тебе всю жизнь».

Не знаю, как это доказать, но вся прозорливость этой героини и эта сцена кажется чем-то прекрасным. Причём красота здесь не свойство литературы – вымысла, шарлатанства, как проговаривался Набоков. Это очень странно – уметь видеть жизненное событие как стихотворение, — но это какой-то особый дар. И он встречается у многих. И он ничуть не меньше умения слагать стихи, просто это два разных умения. Мне кажется, что у Сотникова происходит какое-то небывалое прирожденное наложение двух этих способностей. В чистоте подобных сцен настолько мало каких-либо магических манипуляций автора, что это было бы досадно, если бы не казалось магией самой жизни. Вот о совпадении жизни и слов и думает герой-сын. А это совсем уже не простое писательство, а задача высшего порядка. И она решена – частно, узко, скромно, наивно, бесхитростно, — но она решена!

Герой говорит о желании не быть собой, перестать чувствовать себя, перейти в световое излучение. Поэзия как отдача, а не желание получать, не так ли? И при этом он не любит подробности, он превращает свой текст в поэтическое сияние. Поэтому этот текст трудно цитировать, но поверьте, что тепло он излучает.

Герой вкрапляет в текст свое эссе «О счастье». Счастье так же призрачно и справедливо, как весь остальной текст этой бесхитростной книги. «Ожидание высшего момента радости, ожидание у самого ее порога — вот-вот она покажется, уже слышен ее шелест — это и есть счастье. Человек уже открыл рот, чтобы сказать долгожданное и нетерпеливое: «Вот…» — и не успевает этого сказать, восклицание застряло в горле. Некуда это сказать, некуда до конца обратить свое ожидание, которому так и не суждено сбыться…» Предчувствие счастья как высшее проявление поэзии – это знают Гёте и Ольга Седакова. Я очень люблю цитату из «Последних дней Канта» Томаса де Квинси: «Человек никогда не бывает окончательно счастлив, но вот-вот станет».

Не знаю, можно ли эти вещи объяснить без предварительной настройки слушающего. Да, здесь явные проблемы с педагогикой, проблемы, которые по-своему решали Пушкин, Толстой или Набоков, но здесь нет проблем с поэзией (хотя это слово ни разу не встречается в тексте). А она величайшая редкость, и даже большая редкость, чем можно себе представить. Иногда поэзию защищают и предчувствуют довольно суровые люди, но, если они знают, что это такое, то они всё равно говорят о её слабости, неочевидности, пугливости. Мы ещё глубже погрузились в мир, где умение расслышать поэзию куда более редкое явление, чем абсолютный музыкальный слух. Поэтому сегодня так много стихов, ведь слух оглушен, говорящий не слышит сам себя и может писать любые слова в любом порядке, следуя правилу андерсоновой табакерки (там, где ничего нет, что-нибудь обязательно заведется, а именно таким образом заводится что угодно, только не поэзия). Набоков создал образ «камеры обскуры» — распространенного вида человеческой слепоты, слепоты работающего зрения и вроде бы здорового рассудка. И он занят тем, что мы не умеем видеть, хотя чаще увлечен сражением за это умение с всеобщей пошлостью. Кажется, Сотников сумел впасть в состояние поэтического слуха как в осознанную невинность, и он не занят борьбой и не занят усилением своего дара. Его умение видеть – не поиск ослепления, а безыскусная данность. Та самая простота, которую проповедует Толстой и которая очень дорого стоит.

Нет борьбы, но в последней части романа есть трогательный сбор свидетельств чужой слепоты. Там появляются критики, советчики, помощники, и все они думают, что лучше знают, в чем секрет настоящей литературы. Но такой литературы, которую нам открывают, почти что нигде нет. И ей нельзя обучить. Без умения сражаться, без ловкости фехтовальщика, без дерзости – слепота жизни (например, представленная в виде толстой тетки, пускающей газы за то, что ей не дали спирта) становится унылым коллекционированием мусора. Счастливый герой способен перенести эти находки достаточно беззлобно. Но нельзя сказать, что найден удачный литературный баланс между поэзией и слепотой. Есть в литературе такой трюк – красота неэстетичных явлений, как маниловские аккуратные горки пепла на подоконнике или чеховская осетрина с душком из «Дамы с собачкой». Можно сказать, что герой-сын – самородок, он больше получил по наследству, чем от филологических занятий. Но то, что он получил, волшебно, и это больше, чем сила слов. Он сам признается: «Я говорил, как первобытный человек, только правду».

Первобытный ребенок может выжить только при хорошей опеке. Так случилось в биографии Набокова. Герою-сыну удивительно повезло, и филологически образованная, решительная, видящая насквозь Маша дарится ему самим солнечным светом. Она неправдоподобно тонко чувствует и знает все, что герою давалось с таким трудом. Это и есть воплощение мечты о музе и тайна возрожденного андрогина.

Удивительно бесхитростной, но опять-таки настоящей остаётся концовка. К герою-сыну приезжает отец, и роман заканчивается на том, что он читает написанное сыном. Конечно, он всё поймет и понадобится платок… Улыбка Эммы сквозит по миру – это то самое предчувствие счастья, легкое дыхание, вечная женственность, шестое чувство, появление ткани, туры и ангелы, тайна прочных пигментов… Это ещё одна метафора поэзии, и она не может быть лишней, она о том, чего только и стоило ждать.

Сергей Морозов

Владимир Сотников «Улыбка Эммы»

Сколько их было «историй моей жизни»? А все пишут и пишут. Считают, что это кому-то интересно. И чем больше пишут, тем меньше интереса. Все они сливаются в единое неразличимое целое: «мое детство босоногое», «школьные годы», «первая любовь – это навсегда», «как закалялась сталь», «в дни поражений и побед». Меняются имена и лица. Все остальное одинаково: родился, крестился, женился, страдал, претерпел, умер. И уже не разберешь чье это, кто вспоминал-описывал?

Какая разница?

Выбиться из потерявшего индивидуальность потока воспоминаний можно посредством грубого реализма, убойных доз правды жизни, шокирующих и, тем самым, сообщающих истории незабываемость. А можно за счет затейливой литературной техники, стиля, композиции, интонации.

Владимир Сотников в отличие от многих пошел в «Улыбке Эммы» по второму пути. Он выбрал поэзию, а не правду. «Темно и тихо, в доме лишь тикают часы. Это идет время. Секунда за секундой. Может быть, где-то среди звезд так же отсчитываются и годы? И мои тридцать четыре года? Здесь это целая жизнь, а там – мгновение. Интересно, с каким звуком оно пронеслось? Как прозвучали там жизни моих ровесников, с которыми мы в сорок втором ушли из деревни и уже через несколько дней бежали гурьбой на немецкие пулеметы с деревянными винтовками в руках? Где они? Я думаю о них каждую ночь под утро и представляю темное небо с россыпью звезд. Они – там? Не знаю. Но если спрашиваю, если думаю об этом, то это может быть».

Год назад спорили о больших романах и коротком дыхании. Носились как с писаной торбой с книгой Александра Снегирева «Вера». Ставили ее в пример: лаконизм и объемность, прекрасный новый твиттерный формат против пухлых эпических кирпичей. Энциклопедия русской жизни XX века на трехстах страницах. Все это было, мягко говоря, преувеличением. Снегирев написал роман-конспект, в котором всеохватность свелась к перебиранию штампов и фальшивой патетике. Это был роман традиционной «большой темы», в котором на самом деле ничего большого и глубокого не содержалось, присутствовала одна лишь видимость, треск литературных ружей и многозначительная поза.

Действительно оригинальное, необычное, как всегда, осталось незамеченным.

«Улыбка Эммы» имеет почти тот же объем, что увенчанный лаврами роман Снегирева. Это тоже книга о нашем российском XX веке, и здесь тоже жизнь и судьба. Однако «Улыбка Эммы» избавлена от проклятия «большого русского романа». От ожирения эпики. Роман Сотникова — не собрание кратких сведений о вехах жизненного пути, а повествование о его сути. Поэтическое, лирическое, художественное в романе Сотникова торжествует над политическим и публицистическим, человеческие глубины и высоты над бездушным масштабом. Поэтому даже традиционный поднадоевший набор эпизодов советского прошлого, который в любом другом романе иллюстрировал бы ужас тоталитарной машины, здесь воспринимается совсем по-другому. Убийство маленькой девочки, бессмысленная атака молодых призывников с деревянными ружьями во время Великой Отечественной, жестокая гибель первой любви, приказной тон особиста («вы нам нужны, завтра явитесь») – все это глубоко переживаемые, оставившие неизгладимый след в душе, события. Все они – часть индивидуальной истории, беззлобной, просто трагичной и печальной. Поэтому веришь, без всякого спора, так могло быть. Есть такие люди на свете, для которых чужая жизнь – копейка. Их не обойдешь, они встретятся на твоем пути.

Единственная возможность существовать дальше после такой встречи – пережить и сохранить в своей памяти.

В «Улыбке Эммы» есть то, о чем забыла современная российская литература, существующая только в двух измерениях – индивидуальном и историческом. В книге Сотникова ощутимо присутствие вечности, сознание экзистенциальной значимости событий, поступков, мыслей. Вот, к примеру, критический эпизод для парня, стоящего перед выбором как жить дальше. Война закончилось, ему двадцать лет, и надо выбирать:

«Я шел по улице и услышал, как взрослый спрашивает, ребенок отвечает. Такая ясность и простота была в этом!… Я думал, что самое главное в жизни, – вот это. Этот класс, читающий учитель, слушающие ученики и я среди них. Чудо войны. Тогда, в том классе, я понял, что это настоящее, которое я наблюдаю, должно быть в моей жизни каждый день, и тогда моя жизнь будет правильной… В этом классе ко мне прилетело спасение на всю мою будущую жизнь. Я понял, что буду учителем маленьких детей».

Сотников выбрал поэзию. Его возвышенное, лиричное повествование смотрится правдивее многочисленных художественных поделок последнего времени. Герой думает, чувствует, переживает, — и читатель вместе с ним, оба — среди настоящей человеческой жизни.

Казалось бы, всего перечисленного уже достаточно, чтобы понять, что перед нами произведение неординарное. Однако Сотников не перестает удивлять и дальше. Когда герой возвращается с войны, женится, становится учителем (это середина романа), ты начинаешь прикидывать: а что будет дальше? каков будет рассказ о годах оттепели и брежневского застоя? Ты настраиваешься на продолжение человеческой истории, на рассказ о зрелости и старости, трудностях семейной жизни. Но ничего этого нет. Повествование обрывается. Оно не доведено до конца, просто оставлено. Творческий акт не завершен. Начинается вторая часть романа. И ты неожиданно понимаешь, что упомянутая выше проблематика поэзии и правды не вынесена за пределы книги, а наоборот, стоит в центре повествования. Роман о личной судьбе внезапно трансформируется в книгу о жизни и творчестве. История отца, прочитанная ранее, на самом деле, создана сыном–писателем. Она правдива, и в то же время вымышлена. Ее герой – реальный человек, и в то же время персонаж. А между тем, отцовская жизнь продолжается в сыне, и читатель становится свидетелем вечной, свершающейся уже не первое тысячелетие жизненной эстафеты, в которой что-то повторяется, а что-то нет, расцветает иным цветом, дает новое начало.

Нет смысла пересказывать содержание второй части романа, в которой происходит развитие, углубление, расширение изначальной тематики. Есть желание сказать о том, о чем говорить в отношении российской прозы практически не приходится: о чувстве, с которым читаешь эту книгу. Тебе хочется, чтобы она не имела конца, а все длилась и длилась дальше, шуршала, словно виниловая пластинка, которую забыли поставить на автостоп, шорохами подлинной жизни. С другой стороны, ты постоянно боишься, что автор не выдержит, сорвется с высоты, на которую медленно и уверенно забирался страница за страницей.

Но книга кончена, автор не сорвался, и с тобой надолго (навсегда?) остается ее настроение: «Я люблю ранним утром выйти из дому, когда никого нет в мире, когда кажется, что внешняя жизнь только начинается. Любая мысль становится новой и сразу же улетает вперед, чтобы потом вернуться, или терпеливо дожидаться в будущем. На самом деле эти новые мысли отлетают как молекулы воздуха от моих глаз, от одной- единственной, от главной. Вот так живу и не знаю, что такое, это главное. Я все думаю о невыразимом».

Елена Васильева

«Улыбка Эммы»

Главный герой «Улыбки Эммы» пишет двухчастный роман – о себе и об отце. Композиционно две части объединяет параллелизм: например, и отец, и сын в одном и том же возрасте сталкиваются с одинаково неприятными обстоятельствами. В финале два сюжета «встречаются», и отец героя читает книгу, в которой является персонажем.

«Юность не знает зеркал и отражений», – говорит Сотников. Хотя рассказчик молод, сам роман написан уже зрелым человеком: книга задействует принцип зеркала, где одна часть отражает другую.

Я вдруг увидел эту книгу, ее первую часть об отце, вторую о сыне, — книгу об отце и сыне. Мне было даже удивительно, что я до этого не додумался раньше, не понял, что это самое важное в жизни — проявление отца в сыне, это и есть тот взгляд, который я чувствовал на себе всегда, это и есть возвращение миру рассказа о нем.

Нужно признаться: лично мне роман не понравился. Он показался скучным и затянутым при небольшом своем объеме, в нем нет азарта, да и что говорить – о том, как писатель сочиняет роман, написан не один текст. Но все эти упреки Сотников предвидел. Так, покровительница героя (видимо, самого автора, который в 1990 году в «Знамени» действительно опубликовал рассказ «Перед зимой», упоминаемый в романе), преподаватель филфака Кира Анатольевна (наверное, многие даже назовут ее фамилию), говорит ему:

— И еще я хотела вам сказать… Вы пишете о писателе — пока еще ребенке, но потом он вырастет и станет вашим главным героем. Почему-то принято считать, что нельзя писать о писателе. Почему, не знаю. Так считают наши критики. Так вот. Никого не слушайте. Не бойтесь.

И Сотников не боится – не опасается показать противоречащего собственной точке зрения рассказчика, который отрицает возможность писать о себе («потому что это не дневник»), а потом создает книгу о своей жизни. Рассказчика, который с промежутком в шестьдесят страниц произносит такие две фразы:

Конечно, я лезу на рожон. Нельзя писать о писательстве. Но в моем характере есть странная черта: я обязательно сделаю то, что промелькнуло в сознании хотя бы в качестве варианта.

Нет-нет, я не собака, не кручусь за хвостом. Не пишу о писательстве. Я хочу лишь сказать о причине появления слов.

Пусть это называется хоть «писательством», хоть «причиной появления слов» – роман Сотникова окажется неплохим подспорьем для молодых авторов. Писатель рассказывает и о недовольстве собой, и о проблемах с девушкой, и о том, чем же, в конце концов, руководствоваться при создании собственного текста. Из книги можно выделить некий свод правил начинающего писателя:
— Тебя должно быть всегда минимум двое.
— Мы уверены только в своих чувствах.
— Я понял, как надо писать — как будто переписываешь плохо написанное.
— Нельзя, нельзя рассчитывать на похвалу, нельзя ждать награды.

Повествователь ведет постоянный разговор с самим собой, задавая очень много вопросов — на 250 страниц романа приходится примерно 500 вопросительных предложений, то есть в среднем по два на страницу. Еще он часто ощущает внутреннюю пустоту, примерно раз 50 за весь роман, в среднем по одному разу на пять страниц. Так и получается, что читатель постоянно слышит задаваемые в пустоту вопросы. Ответом на них становится созданный текст.

Я казался себе пустотой объема, границы которого были в непостижимой и недоступной вышине над домом, над деревней, над облаками. Но пустота как раз и спасала меня, требуя наполнения. Под куполом этого пространства рождались во мне простые образы, которых я даже не замечал, считая, что живу в пустоте.

При этом голос рассказчика на всех 250 страницах звучит очень спокойно, несмотря на частые риторические вопросы. Сотников написал рассудительный роман, а не книгу вечно спешащего действия.

И ах да, кто же эта Эмма. Героиня первой половины романа, возлюбленная отца, которую он вспоминает всю жизнь. Она олицетворяет гармонию и счастье, данные человеку лишь раз. Во второй части, правда, метафора «улыбка Эммы» используется реже и оттого немного теряется. Сын все же не может полностью скопировать жизнь отца, однако ближе к финалу у него появляется своя Эмма. И она уже, наконец, занимает место музы.