В последние годы у Германа Садулаева – писателя интонационно и тематически разнообразного, умеющего в литературе много гитик и знающего десяток ремесел, — появилась (прежде всего в публицистике) любопытная, перспективная и редкая нота — юродства. Иногда героического, северной школы протопопа Аввакума, а иногда в духе восточных гуру, когда издевательское самоуничижение учителя призвано открыть неофитам подлинную суть вещей.
Я ждал, когда нота эта станет определяющей для большой прозы Германа; роман «Иван Ауслендер» (М.; АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2017 г.), — хроника 45-летнего специалиста по санскриту, волей случая нырнувшего в протестное движение и вынырнувшего в личный экзистенциальный тупик, — похоже, ожидания мои оправдал, и даже с избытком. Однако теперь совершенно непонятно, как эту работу оценивать, и вообще главный вопрос: а насколько это он серьезно?
Давайте попробуем разобраться вместе, для начала предложу одну окольную тропу по болотам.
Несколько лет назад я взялся сочинять обзорную статью о литературном эхе болотных сезонов – а оно не замедлило прозвучать, и какая-никакая икебана собиралась – от стихов Всеволода Емелина до сетевых дневников героических нацболов, от Пелевина времен вампира Рамы Второго до историософского многопудья Максима Кантора в «Красном свете». Но самым знаковым текстом о протестной зиме 2011/12 стала повесть Романа Сенчина «Чего вы хотите?», название которой очевидно отсылало к тоже, по-своему, знаковому роману кавалера орденов Ленина и Октябрьской революции Всеволода Кочетова.
Живой классик похмельного реализма Роман Валерьевич, в этой, пожалуй, не самой лучшей своей повести, добился интересного эффекта – волнения столичной интеллигенции даны взглядом подростка, девочки 14-ти лет, взглядом хмурым, исполненным мрачного недоверия. Пока взрослые хлещут протестную атмосферу чайными стаканами и опьяняются ею, трезвая рефлексия ребенка оппонирует как самой болотной эйфории, так и определенной традиции русской революционной литературы. Вспомним, что у таких разных авторов, как Михаил Шолохов, Лев Кассиль, Андрей Платонов, Валентин Катаев, и, конечно, Аркадий Гайдар, а потом вся кинореспублика Шкид с красными дьяволятами и неуловимыми мстителями, и вдруг, через эпохи, Владимир Шаров (роман «Будьте как дети») – ребенок революционер по определению. Для него Революция – и физиологическая инициация, и тревожный карнавал, прыжок с чертова колеса в неведомые дали… У Сенчина же, если физиология, то в виде тошноты, если беспокойство – то не от радости, а от фобий, да и перемена мест не в пространстве, но в остановившемся времени – дети поменялись со взрослыми, и наоборот, и это был, наверное, самый точный диагноз болотной недореволюции.
А сегодня Роман Сенчин, рецензент Большого жюри нацбеста, пеняет Садулаеву, что и хорошего «болотного» романа у него не вышло, да и отличной антикапиталистической прозы нам так сейчас от него, члена КПРФ, не хватает. С одной стороны, претензия благородна: учитель (или, точнее, сталкер болотной темы) пеняет ученику за то, что не превзошел. С другой, надо полагать, задачи Герман в «Иване Ауслендере» ставил перед собой принципиально иные. Главная из них, похоже: не превзойти. Но об этом чуть ниже.
Вместе с тем, кое в чем Садулаев наследует Сенчину (если вести речь о болотном контексте, разумеется) – фиксируется, например, реакция человеческого организма на общественные волнения при смене их градуса, именно телесная – у Романа диагностировалась неизбывная сартровская, а, скорее, хармсовская тошнота. На садулаевского Ивана Борисовича вдруг, едва он уходит в бизнес и частную жизнь, наваливается общее нездоровье. Автор успокаивает забеспокоившихся – каждая из хворей сама по себе несмертельна, возрастная, излечима, но читатель понимает, что именно эти немощи Ауслендера доконают.
Второй момент свойства – собственно, свойство. «Чего вы хотите?» — повесть семейная, тесная, там в узком фамильном кругу появлялись «поэт дядя Сева» (Емелин) и «писатель дядя Сережа» (Шаргунов) – и при чтении то и дело приходилось преодолевать неловкость, провокация которой, похоже, входила в задумку автора. Садулаев читателя бережет, и ведет «игру в прототипы» не на кухонном, но на привычном пелевино-сорокинском уровне постмодернистской угадайки. Так, в ближайшем коллеге Ауслендера, университетском профессоре- американисте хорошей фамилии, хипстере и кумире юных филологинь Рюрике Иосифовиче Асланяне угадывается любовно окарикатуренный Андрей Аствацатуров. «Санскринологи» в Париже обсуждают «недавний уход патриарха российского востоковедения Юрия М.», там же, на конференции Иван Борисович встречает коллегу из Харькова – Михаила Е., рассуждающего о «рефлексирующем бесстрашии» в применении к Аркадию Гайдару. Расшифровки излишни.
Есть еще один любопытный прием, восходящий к постмодерну: в текст вмонтированы нарочито примитивизированные (или примитивные вне контекста) цитаты из Высоцкого («мы когда-то всегда умираем»), Бродского («не совершай ошибку»), еще гуще – БГ («С утра шел снег», «никто из нас не выйдет отсюда живым»)… Может, из БГ есть и больше, но я в него глубоко не вслушиваюсь года с 1992-го.
Серьезнее, впрочем, другое смешение пластов – Садулаев, мотая своего героя по протестным площадям, пыльным аудиториям, скучным Европам и больницам, привязывает Ауслендера (да и отдельные линии и куски романа, интонационно и сюжетно) к классическим текстам про лишних, вялых и чужих, как река Брахмапутра. От Онегина к Обломову («Героя нашего времени» с его гусарской онтологией и Гоголя с глубоко национальным изводом чертовщины обходя по касательной) и Ивану Ильичу (не Ильину). Вибрация классического эха, длиною в два русских века – декабристы, «что делать?»-шестидесятники в парном варианте, религиозно-философские общества с «третьим заветом» и… «Обрыв». Даже без кавычек, пожалуй.
Основной же композиционный прием романа, скорее, модернистский: «книга в книге». За «жизненный» план отвечает Садулаев, и этот небогатый сюжет прерывается выступлениями Ауслендера на митингах, лекциями «у наших» (в дискуссионном клубе или на конференциях санскринологов), отчетом куратору из ФСБ о европейском путешествии (текст явно тронут гениальным безумием того самого юродства). Чтобы завершиться рукописью «Шри Ауслендер. Веданта», собранной учениками и адептами; оказывается, почитающими Ивана
Борисовича как гуру, создателя нового учения. Всё глубоко и серьезно – своеобразный микс индуизма с христианством, из которого, скажем, следует, что упанишады принесли в мир арийский меч, а йога – не строчка в прайс-листе фитнес-клубов, но аскетическая (и даже изуверская) для тела, но победительная для духа практика…
Но, собственно, зачем городить огород романа, когда можно было ограничиться презентацией религиозно-философского трактата?
У меня тут только версии.
Стилистика, как и положено, толкает поэтику: весь вышеперечисленный набор мотивов и приемов, сдобренный юродствующей интонацией, демонстрирует двухвековой бессмысленный подвиг юродства русской интеллигенции. Или подвиг бессмысленного юродства, только не надо применять эпитет к самой интеллигенции.
Дао, однако, must go on – и развитие пути Герман видит в алхимическом браке русской классической интеллигентской традиции с модернизированным индуизмом Веданты. Собственно, идея не нова – в том или ином, чаще материальном варианте, она неоднократно озвучивалась в публицистике Садулаева.
Надо сказать, что всё это не снимает проблемы чисто литературной – роман «Иван Ауслендер» весьма и нарочито затянут, исполнен неровно, производит впечатление гениального черновика, который автор, дабы избежать дальнейшего, неконтролируемого уже разбухания, поскорее отправил в издательство. Впрочем, и подобная технология нередко дает блестящие результаты – основной романный корпус Достоевского тому пример. А если подыскать что-то свежее и ближе – пожалуйста, вторая часть Kill Bill`а Тарантино, где говориться, в принципе, о тех же делах, что в «Иване Ауслендере» – почти не ободрав боков в монтажной, улетела на фестиваль и получила главный каннский приз.