Книга Александра Бренера – опасная вещь. Это мое первое и последнее предупреждение. Она опасна, во-первых, потому, что хорошо написана, и впрямую действует на чуткого к слову читателя. А во-вторых, потому, что говорит об опасных вещах. О любви и свободе, например. То есть, о недостижимом.
Это сборник коротких рассказов о художниках, встреченных на пути автора. Через его описания, через его похвалу и хулу, через эмоции и размышления, показан мир современного и несовременного искусства. В этом мире, то линейно, то по менее определенным траекториям, движется автор, формально – от собственной юности к собственной же зрелости, если судить по возрасту и времени. Начиная читать, я ожидала от мастера «перформансов-неперформансов», «акциониста- неакциониста» ( Бренер против того, чтобы его называли художником, акционистом итп, против категорий и принадлежности к миру совриска) бешеного художнического эго, портрета себя, любимого, на фоне эпохи. Лимоновского, неутоляемого никогда и ни за что, тщеславия. В общем, всего того, чего можно было бы ожидать от персонажа, прилюдно кусавшего дам за ноги и нарисовавшего на картине Малевича знак доллара.
Но удивительно, обо всех, кого мы видим в книге, а это несчетное число деятелей искусства, Бренер говорит, как о живых людях, бесконечно интересных в своих прелестях и пороках. О людях, в каждом из которых наивный, хоть и порядком образованный, алма-атинский юноша Бренер, или взрослый, известный, довольно поездивший по миру Бренер, хочет увидеть нечто, если не гениальное, то хоть тот зазор, который существует между проявленным в искусстве и человеческим. То есть, это редкий опыт говорения о своей биографии с минимальным авторским эго.
Первая глава называется «О моей нестерпимой любви к Сергею Калмыкову». Начать с любви, и не просто с любви, а с нестерпимой – это, в данном случае, концепция, а не порыв. Вполне отважная концепция, нынче-то. Вот как Бренер говорит об обитателе своего алма-атинского рая, вполне, вероятно, безумном, художнике Калмыкове: «В любом случае. Пикассо по сравнению и с ним — пузатый, гладкий и умный хомяк, держащий за щекой весь Лувр… Всю свою жизнь Калмыков оставался парашей и парией. Зато он якшался в парковых сортирах с сатирами, а на азийских базарах — с Агарями. Он ведь странный был, а вы — нет.» Это сравнение будет так или иначе определять весь строй этой книги, написанной бурно, буйно, ритмично и, в общем, весело. Это южная проза. Это описание рая жаркой юности, где цвели великолепные в своем сумасшествии художники, где дома были приложением к стволам южных деревьев, а среди переплетения цветов и листьев скрывались художественные мастерские и комнатки удивительных людей, встреченных автором тогда, когда сам он был полон любопытства, любви, жизни и, дежурно скажу, надежд.
Бренер убежден: «Раньше на периферии творились свои варварские ритуалы, рождались свои скромные чудеса, распускались свои небывалые цветочки, гуляли свои самобытные герои.» Художники, конечно, показаны разные. Тут и невписывающийся ни во что соцреальное, закончивший жизнь в сумасшедшем доме, Калмыков, и аскет Зальцман, и Фаустов, и Лучанский, и, и… Восхищение автора перед ними не отменяет его острого глаза и точности описаний. Проза его по качеству, ритму, интеллектуальной наполненности и впечатлительности автора близка прозе Виктора Шкловского, неутомимого критика, и при этом, вполне восторженного наблюдателя. Юг дает своим людям жизненную силу и неугрюмость стиля. И ритм. И солнце. И любовь.
Были ли эти художники так хороши, как их описывает Бренер? Был ли художник Калмыков круче Пикассо? Надо ли отвечать на эти вопросы?Лучше посмотрим практичнее, как читатели : ценна ли эта проза лишь для любителей искусства? Вовсе нет. Интересующиеся творчеством художников пойдут в гугл или в галерею. Но в этом случае речь идет о вполне самодостаточной прозе, и о персонажах, которые интересны не тем, каковы они на мнимом «самом деле», а какими они возникают в тексте. Пусть будут, останутся такими, как их описал Бренер. Если их и не было, то пусть будут.
В первых главах, где автор описывает невероятный утраченный рай своего алма-атинского «детства», есть эпизод с утраченным рисунком неведомого мне художника Фаустова. Конечно, он был прекрасен, этот рисунок. Просто потому что его таким описал автор. Поверим лучше. Ведь о нем говорится, что это была «»редчайшая живопись глаза и любовно-нежной руки» . Любовно-нежной рукой и создает своих героев писатель Бренер. Поверить любовно-нежной руке будет доверчивей и легче. А в недоверии к любви есть известная туповатая защищенность. Все в этом мире было освещено ярким южным солнцем, сумасшедшего эротизма девы возбуждали даже пальцами ног, любовь цвела, яблоки «в Намангане» зрели ароматные, а искусство влекло умного и чувствительного юношу не меньше дев, а даже, порой, и больше.
«Красота является там, где есть любовь. Любовь и воображение!» «Чтобы трамвай стал прекрасен, его нужно увидеть под Солнцем!»
Этим вечно юным и вечно горячим солнцем и освещены первые главы книги Бренера, где он со страстью показывает читателю своих любимцев, тех, кто был для него значим в юные годы. Это яркие страницы прозы про ярких людей. Это хлебниковский «О Сад, Сад!», вечно цветущий, и в каждом своем обитателе совершенный. Это рай как природы, так и культуры. При этом, конечно, вполне можно поверить, что художники старшего поколения, известные и нет, провинциальные безумцы и вполне известные творцы, были чем-то особенным. Другое поколение, родившееся еще «до» или немногим «после», те, кто задал Бренеру планку, неотменяемую им и до сих пор.
Люди, с которыми можно было беседовать, как пишет Бренер, «О Ветхом Завете и о Новом, об игре в карты и об игре в шахматы, о персидской миниатюре и об армянской, об астраханских арбузах и об узбекских дынях, о Франсуа Рабле и о Михаиле Бахтине, о сифилисе и о гонорее, о гаванских сигарах и о папиросах «Казбек», о Бахе и о сестрах Бэрри, о транссибирских поездах и о полетах на Луну, о Джотто и о Пиросмани, о Мертвом море и об озере Иссык-Куль, о «Словах» Сартра и об «Или-или» Кьеркегора, о нищете Филонова и о богатстве Дали, о славе и о безвестности…» Как беседовал Бренер со своим учителем Борисом Лучанским.
Там же автор говорит и об отмеченном еще Ниной Берберовой невероятном свойстве отечественной, «той еще» интеллигенции: в любых обстоятельствах говорить о высоком, «беседовать» не с местным начальством, а с гениями прошлого. Как в словах, так и в том, что делали эти известные и безвестные художники. Детство кончилось, юность ушла, автор попадает сначала в холодный, продуваемый балтийскими ветрами, Ленинград, потом в ледяную Москву, и испытывает жесточайшее разочарование. Он желает все узнать и все увидеть, а больше всего — полюбить всем сердцем. То он видит гения в Осмоловском, то приникает к Пепперштейну, взыскуя, извините, истины, любви, красоты, творческой полноценности и глубины мысли. И жестоко разочаровывается. И в ленинградском «авангарде», хоть он за счет удаленности от центра и фирменной питерской аскетической традиции, держался подольше московских корыстных потоков. Тем более, что там автор опять увидел «планку». Лекции Аверинцева, разговор с Кушнером опять показали ему призраки рая, хоть и неюжного.
Но это тоже люди прошлого, как и, возможно, бесконечно авангардные художники юности Бренера. Разница, однако ж, есть. Художники прошлого разрушали старую культуру, но она в них была. Люди нового времени разрушают новую, но она дается легко, потому что в ней, в общем, все дозволено. От этого нет, в общем, никакой ценности ни в протесте, ни в разрушении. Да и с кем идет спор? Вот как пишет Бренер о своем нежно любимом, тем не менее, Пепперштейне (да это и разочарование влюбленного, безусловно) :
«Паша — приятель Гройса, а Музиль был другом Спинозы.» И о его пути: « Попсовый пудель попутал» Пудель, конечно, неслучаен, дьяволский это пудель, фаустовский. От нового, безбожного, мира. Честен автор, говоря о своем пути, как об ошибочном. Больно ему, страданиями наполнены веселые дни его. Самоуничижением он уже на этом этапе ( казалось бы, вполне залихватском, где и галереи, и новые друзья, и надежды, и действия) открещивается от мира, в котором оказался. «Но в Москве я, к сожалению, стал художником… Я попал в морок современного искусства».
Здесь ему мучительно не хватает мысли, поиска, любви, черт побери, и философии не хватает. А вместо этого он видит раздачу должностей и нехитрые методы поощрения-наказания, на которые повелись деятели совриска. Бранится он страшно. А кто бы не бранился, испытывая поруганную любовь? Наблюдая, как вместо этого, вместо уровня, планки, вместо проживания своей судьбы, как беседы с чем-то большим, чем есть человек, вместо «тропы чудесной к непринадлежности и свободе» он видит «теплых и бледных современных художников с их убогими знаниями и при этом снобов», думавших в 90-х только о том,как нам не загнуться, и в какие золоточервонныекрая податься;
Та же ярость охватывает его и на Западе, где он ведет жизнь сквотера и хулигана, нарушая упорядоченную реальность музейчиков и галерей своими вольными и вульгарными выходками. Ну, мы-то знаем, Бренера бояться – в галереи не ходить. И даже большие музеи не радуют автора. Им он посвящает большой отрывок своей прозы, аллюзию как раз на Хлебникова, противопоставляя натюрви натюрморту упакованных в мертвечину залов великих произведений искусства:
«О музеи, о!
Где тигры лежат перед входом, как половые тряпки.
Где руки билетерши – с кровавыми когтями, словно она убила ежа.
Где холсты срываются со стен, как повешенные декабристы – с виселицы.
Где зритель смотрит на автопортрет Дюрера и шепчет в бессилии « Ужо тебе!»
Где философ проводит два часа перед иконой Иисуса, но так и не пускается в пляс.
Где охранница с мускулистыми икрами выглядит более голой, чем ню Модильяни.
Где мне страшно при виде пахучей старухи, бегающей из зала в зал в детской панике…»
Нет больше Сада. Сплошной натюрморт. «Искусство 20 века завершило свою освободительную траекторию, став последней идеологией капитала». Что с этим поделаешь? Что поделаешь с новым временем?
Бренер злится, очень злится, бешено злится. На все вокруг, на фальшь и на то, что буржуазная культура и масс медиа купили все, подманили пряником, показали и кнут. Да так ловко, что сделали невозможным никакой, в сущности, художественный жест. Никакую истинную вольность. Потом он называет собственную же злобу ошибкой. Но разве может быть ошибкой отчаяние? Потом пытается вернуться к любви и свободе, которые заданы его потерянным раем, как задачкой на всю жизнь, как основой всего. И признается: «»и только в редкие, редчайшие мгновения мое «я» полностью исчезало под волнами любви».
Мир ловил художников, по мнению автора, и поймал. «И никто не убегает белкой или волком в тайгу. Никто не висит на дереве ленивцем…» Своим учителем называет он Варлама Шаламова, сказавшего, что «Жизнь в лагере – это унижение». Но современные художники находятся в лагере добровольно. От этого бесконечного унижения золотопродажной нынешней жизни, жизни для ловких, и пытается убежать Бренер. Мотив побега, бегства, один из основных в книге. «Где Африка Рембо?» — спрашивает он. Бренер устраивает скандалы и безумные акции. «Скандал — это невозможность быть рабом, неспособность выносить хамство, выносить унижение, собственную слабость.» Но попадает в те же масс-медиа.
«Рассмейся — и беги. Пошли к черту — и беги. Или даже без всяких чертей…» Поймал ли его мир? Не знаю. Но «Оду к вольности» Бренер написал. И это яркая, веселая, умная книжка. Если после ее прочтения вам захочется свободы и любви – не обессудьте. Я предупреждала.