Сергей Кузнецов.
«Калейдоскоп»

Рецензии

Андрей Пермяков

Сергей Кузнецов «Калейдоскоп»

Есть правило, работающее почти без сбоев: положительную рецензию лучше начинать с ругани, а отрицательную — с похвал. Поэтому я долго думал, с чего начать отзыв об этой книге. Решил начать с изумления. Вот правда: дочитав почти до середины, не выдержал, заглянул в финал. Не с целью, конечно, узнать, чем всё кончилось: ясно уже было, что роман устроен сложнее. Заглянул в список литературы. Да: здесь, как в добротном научном исследовании есть раздел благодарностей, есть именной указатель и есть список использованной литературы. Даже два. Так вот: ни в одном из них не было книг Умберто Эко (острее всего не хватало «Маятника Фуко») и Джулиана Барнса («Истории мира в 10 ½ главах, в первую очередь).

Грешным делом, заподозрил авторскую ревность: всё-таки Барнсу хватило десятка глав для описания аж целого мира в его развитии, а Эко очень много нам рассказал нам о том, сколь серьёзные последствия имеют игра и случайность. Собственную же задачу Кузнецов формулировал как значительную, но в принципе локальную: «Я написал роман о расширенном ХХ веке и о том, что объединяет всех нас: страсти и страхе, печали, отчаянии и любви». И понадобились ему те самые восемьсот с лишним страниц.

Скажу честно: с претензией своею я ошибся, книга совсем о другом и неупоминание вышеозначенных авторов в перечне использованной литературы оправдано. Впрочем, изначально, на протяжении, скажем, первой пары сотен страниц вопросы вызывали совершенно иные вещи. Начальные главы казались сделанными уж очень заподлицо — если использовать митьковский термин. То есть, всё как-то слишком уместно.

Вот мы читаем о Первой Мировой, а там солдаты союзников превращаются в зверей. Буквально — в зверей, друг друга грызут. Эпизод времён Сухого Закона в Америке — пожалуйста, весь город вдребезги, трупы горами. И, конечно, похищена рыжая девица. Глава. 9.1., повествующая о делах 1931-го года, честно названная «Шанхайский тропик», являет собою трибьют Генри Миллеру. Нет, дело не в изобилии секса, хотя количество девушек, стаскивающих платье, снимающих футболку, расстёгивающих застёгнутое (а также девушек, с которых стаскивают платье, с которых снимают футболку и которым расстёгивают застёгнутое) может быть чрезмерно и во всей книге, однако, формально мы имеем дело со сборником новелл, а что за новелла без любовной интриги?

Ну, и так далее. То есть, вроде, всё по делу. Например, фраза: «Зонт накрывал его, круглый, словно купол романского собора. Острие торчало на вершине крестом, лишенным перекладины» — хорошая и правильная. Такой крепенький, надёжный мир, но мир, обречённый рухнуть. Однако же всезнайство автора раздражает. Порой — довольно сильно. Ему легко смотреть из нашего времени, когда случилось всё, чему долженствовало случиться. Ну, скажем сюжет с безумным учёным, экспериментирующим над аборигенами в джунглях Чёрной Африки мало того, что из самых расхожих, так ещё и маньяк-профессор сей рассуждает вот так: «Для немцев, например, главное – разум. Разум и порядок. А для этих африканцев главное – вождь. Сакральная, почти божественная фигура. Один народ, одно племя, один вождь – для них это всё едино. С немцами такой трюк бы не прошел. А эти ниггеры…».

Читателю приятно, ему подмигивают, признавая за равного и тоже всезнающего, но в этом есть что-то не то, согласитесь? Какие-то слишком уж типичные характеры в слишком уж типических обстоятельствах. О мафиозных разборках в Америке известных времён мы все смотрели и читали, а вот поди, покажи нам благополучную чью-нибудь жизнь в те времена? Или чтоб довоенный Китай казался не экзотическим фоном, а тихим участником неких событий? В конце концов, мы ведь пережили девяностые, не голодая в прямом смысле слова и не стреляя иначе, чем в пневматических тирах. Значит, возможно такое и в прочие времена.

А потом вдруг всё становится на свои места, делаясь крайне интересным. Вернее, так: в какой-то момент понимаешь, что книга по-настоящему началась с главы «6. У закрытых дверей». Именно там собственно и появляется рассказчик:

«– Нет, – сказал Митя, – про вот это неинтересно. Я хочу написать такую модернистскую книгу, ну, как пишут сейчас в Америке… такие рассказы, превращающиеся друг в друга, такой современный «Декамерон» или, скажем, «Тысяча и одна ночь». Чтобы действие происходило в разных странах, в разные годы. Скажем, сто рассказов про сто лет истории.

– Типа «Ста лет одиночества»? – спросил Денис.

– Не, по-другому. Никакого магического реализма. У каждой истории – своя дата, свое место, свои герои. Начинаться все будет в 1885 году…».

Ну, и вот: написал. Это, конечно, он, талантливый студиозус Митя воспринимает дальнее прошлое на уровне архетипов. Это талантливый студиозус Митя заимствует у Верлена (ещё и в переводе И. Эренбурга) описания парижских крыш: «За косым окном закатный луч зимнего солнца на секунду покрывает сусальным золотом свинцовую парижскую крышу на противоположной стороне улицы». Ну, и, понятное дело, это он через совсем детские воспоминания отражает историю появления отечественных неформалов, ставших ныне истеблишментом. Безусловно, всё так: первые советские хиппи, как, впрочем, и первые американские, были детьми весьма обеспеченных родителей. «Система» же пришла много позже и была, скорее, средством не выпустить андеграунд из подвалов (уж простите за тавтологию). Получилось, факт.

А, да: историю с драгоценным камнем придумал тоже он, талантливый студиозус Митя. Оттого с бриллиантом-то и было ясно сразу: камушек будет вечно находиться в шаговой доступности, при этом непременно ускользая. Алмаз этот — лишь ещё одно обстоятельство времени. Ещё один штрих к тому, отчего Митя в 1985-м году был вот таким. Но вот дальше судьбу он выбирал и делал сам. То есть, реально сам. И всё его поколение тоже. Случай в мире редкий, а в России-то и вовсе небывалый. Нет, отечественные «иксеры», рождённые между 1965-м и 1979-м примерно годами, не были «первым свободным поколением» — так можно назвать очень многие генерации. Они были первыми, на кого государству стало плевать. От них ни подвигов, ни жертв не требовали. Причём ни на уровне руководства, ни на уровне общества. А возможности к становлению, безусловно, раширились. И Толкиена они здесь тоже прочитали первыми. Ждут теперь отбытия в Гринленд. Некоторые это отбытие торопят. Разными способами.

Ну, вот и читается эта книга, как написанная растущим Митей. Оттого Мити появляется даже в тех главах, где его формально нет. Да, собственно, и в первой-то основное и неприятное событие случилось с ним. Это он теперь, стало быть, подглядывает как соблазнивший его жену друг (это слово надо выделить каким-то особым знаком, кавычек недостаточно) умствует с очередной знакомицей. И это Митя наблюдает за беседой Хосе Карлоса и «Педро» (Владимира, на самом деле) в Барселоне на фоне матча ГДР — Испания. Эта глава, кстати, лакмусовая очень: эпизоды разговора в испанском баре во время футбола прямо-таки блистательны, а флэшбэки про лагерное и военное прошлое Владимира-Педро довольно обыкновенны. Даже не обыкновенны, а вновь типически слишком.

Получилась ли история о становлении поколения? В том смысле, в каком это вышло у Дугласа Коупленда с его «Generation X» — нет, не получилась. Но, опять-таки, цель была другой: не диагностической, а прогностической. Вот и посмотрим, чего дальше будет. Калейдоскоп — одна из очень немногих книг длинного списка, которые очень хочется перечитать. И для распутывания отдельных сюжетных линий, и вообще.

Павел Крусанов

Сергей Кузнецов «Калейдоскоп»

Объем устрашающий – восемьсот с лишним страниц. Но ничего – с крестом животворящим все нам по плечу.

Есть поэты – мастера версификации, любые ритмы и размеры им подвластны, в строку уложат, что ни пожелают, и выйдет ровно, без сучка. Успех на эстраде таким обеспечен, поскольку эстрада аплодирует не глубине, а артистизму (всякий, кто бывал на слэмах, соврать не даст). Случается такое и в прозе. Но прозе на эстраде неуютно – усилие и время для усвоения нужны иные, в лучшем случае внимание удержит лапидарный (каменный стиль) сатирик. Версификаторам от прозы нужен другой формат, как бы эстраде соответствующий, но другой. Его у нас пока что нет. Такое соображение навеяла мне эта книга, хотя лобового отношения к ней соображение это (почти) не имеет.

Читать «Калейдоскоп», несмотря на его монументальность, легко – тут есть дыхание и метроном, есть настроение и смена декораций, время от времени позвякивают колокольчики культурных кодов и имена милых сердцу русского европейца мест: Париж, Вена, Лондон, Прага, Рим, Нью-Йорк, Сан-Франциско, опять Париж… ну, и как бонус – Шанхай и Кушка (в плане русско-британских разборок). Есть и немножко собственно России – как перчик для остроты блюда. Надменно-изящная интонация (саркастический дендизм) пленяет – мол, что делать, все лучшее для Европы, увы, осталось в прошлом. Есть и смуглые сицилийские мальчики, чьей игрой у фонтана (пластикой мальчишеских тел) любуется эстетствующий британец нетрадиционной ориентации. Это так сладко и запретно – ведь в описываемую в данной новелле пору британское уголовное законодательство еще обременяет поправка, запрещающая «непристойные отношения между взрослыми мужчинами», в соответствии с которой на два года тюрьмы был осужден Оскар Уайльд. Теперь не то. Теперь уже и это для Европы – в прошлом.

Слова обволакивают, сгущаются в атмосферу времени (так термиты в своих термитниках поддерживают атмосферу геологической эпохи, в которой они царили на земле), и читатель дышит во все горло воздухом этого законсервированного мира. Чего не отнять, того не отнять – убедительно.

Теперь о мелочах. Определимся с жанром. Что перед нами такое? Автор называет книгу романом, но понимает, что необходимы уточнения, и, не доверяя читательскому разумению, на 106 странице объясняет сам:

– Я хотел бы написать роман, – сказал Митя.

– Роман? – растерялся Денис. – Про что? Про все вот это?

Он обвел рукой широкую лестницу, сбегавшую к небольшой площади, где раз в пять-десять минут появлялся автобус, подбиравший с остановки студентов, разъезжавшихся по домам или в общагу на Бутлерова.

– Нет, – сказал Митя, – про вот это неинтересно. Я хочу написать такую модернистскую книгу, ну, как пишут сейчас в Америке… такие рассказы, превращающиеся друг в друга, такой современный «Декамерон» или, скажем, «Тысяча и одна ночь». Чтобы действие происходило в разных странах, в разные годы. <…> У каждой истории – своя дата, свое место, свои герои. Начинаться все будет в 1885 году… <…> Я напишу, как умирает богатый старик, ну, типа Артемио Круса у Фуэнтеса. У него вся власть, все деньги – но он все равно умирает.

Так все и происходит. И год соответствует, и богатый старик умирает. И жанр этот называется калейдоскоп (персонажи, подчас одни и те же, складываются в различные пространственно-временные конфигурации). То есть название книги точно описывает происходящее на ее страницах, как название самой знаменитой картины Малевича точно соответствует изображению на холсте. На эстраде (опять вспомнилась) такой жанр назвали бы дивертисмент. И это название тоже вполне бы подошло книге Кузнецова – столь она, при общем титаническом объеме, по балетному воздушна в каждом отдельном сюжетном фрагменте. Воздушность эта, в частности, обусловлена тем, что упомянутые выше культурные коды (Ницше с «Заратустрой», парижские таксисты, в роковой час 1914 года везущие солдат на передовую с включенными счетчиками, вервольф и т. д.) на поверку – всего лишь штампы, устойчивое представление отечественного гуманитария о том, что есть Европа. По существу они ничуть не содержательнее и не глубже сторонних представлений о России: слева – пол-литра, справа – гармонь, медведь с балалайкой зажигает вприсядку и т. д. Ну, или если не так лубочно – заносчивый Петербург, купеческая Москва; или если о позднем Союзе – «пражская весна», Афган, студенческий промискуитет, прорабы перестройки… Согласитесь, это ведь штампы, прописи, декорации для бюджетной драмы или водевиля.

Вероятно, ввиду того, что автор руководствуется устойчивыми представлениями, читатель в процессе знакомства с книгой то и дело испытывает ощущение, что слова того или иного персонажа ему уже знакомы по каким-то прежде прочитанным книгам. Услышав в начале уайльдовскую ноту «почему бы природе не подражать искусству?», на выходе мы имеем литературу, подражающую литературе. А если вернуться в аристотелевский дискурс – подражание подражанию. Тем не менее, «Калейдоскоп» непременно переведут на французский-немецкий-британский, ведь нам кажутся столь забавными представления о нас и нашей стране поживших в России иностранцев – европейцы тоже не лишены этой простительной слабости: что же увидел в нас поживший в Европе русский писатель?

И вот еще: понять не могу, зачем понадобились автору нелепые буферные прокладки между его в хорошем смысле сделанными историями, – прокладки, состоящие из необязательных слов, многозначительных недосказанностей и многоточий? Это рабочие промокашки, вобравшие в себя лишнюю влагу, их надо выкинуть, как использованные памперсы. Без них текст стал бы еще балетнее и воздушнее.

Есть и несколько пропущенных «блошек» в тексте (читал верстку): в одном месте, например, слиплась прямая речь персонажей (страницу не отметил, а сейчас не найти), или вот на стр. 29 написано, что в юности герой променял «провинциальность австрийского захолустья на лоск наполеоновского Парижа», а на стр. 30 тот же герой говорит: «в семнадцать я покинул Пруссию моего детства». Возможно, если книга не ушла в печать, что-то еще можно поправить.

Преклоняюсь перед работоспособностью автора (вполне серьезно – труд гигантский, только список литературы занимает пять с половиной страниц), ценю чувство формы в каждой отдельно взятой новелле, но книга не с моей полки.

Анастасия Козакевич

Сергей Кузнецов «Калейдоскоп»

Чтобы понять азы ремесла нужно осознать, как делать нельзя не при каких обстоятельствах. Но можно действовать и совершенно иначе — понять, как работали мастера, и попытаться повторить их опыт. Именно второй путь выбирает Сергей Кузнецов, менторским тоном перечисляя имена мастеров в списке литературы. Я вернусь не раз к этому списку, наличие которого в книге вызывает ряд вопросов. «Калейдоскоп» — роман действительно мастерски сделанный, в нем угадывается прилежность ремесленника, упорно трудившегося над своим детищем. Следуя чеховским заветам, автор не оставляет ни одного ружья из первого акта висеть на стене. Время (1885–2013) и место действия (география романа претендует на пару кругосветных путешествий) не становятся декорациями для действующих лиц, они органично вплетены в узор происходящего.

Читая новый роман Сергея Кузнецова порой ловишь себя на мысли, что перед тобой тот афанасьевский сборник, размышляя над которым В. Я. Пропп написал «Морфологию сказки». Смещая оптику в каждой главе при помощи опять же хронотопа и, конечно, стилистики (вот она ода мастерам из «списка литературы»), автору «Калейдоскопа» удалось создать с одной стороны сборник уникальных, выдержанных строго в заданных рамках новелл, а с другой, — сшив их в одно большое полотно, нащупать те самые структурно-типологические единицы, постоянные и переменные величины, без которых невозможно художественное произведение.

Если воспринимать роман так, то продолжать его можно сколь угодно долго. В современном русском алфавите 33 буквы, точное их количество назовет любой школьник. А вот количество слов, и уж тем более — количество художественных произведений, возможных на этом языке, исчислить несколько сложнее, вряд ли тут помогут знания в области комбинаторики. Тридцать три цветных стеклышка складываются в бесчисленное количество комбинаций, отраженных в зеркальных стенках тубуса калейдоскопа — пожалуй, это самая точная метафора, описывающая строение романа Сергея Кузнецова.

В книге есть подзаголовок «Расходные материалы». Надеюсь, автор имел в виду те самые цветные стеклышки («Когда б вы знали, из какого сора. Растут стихи, не ведая стыда»), строительный материал для создания очередной главы. Невольно возникает ощущение, что статус «расходных материалов» присвоен тем, кто перечислен в уже упомянутом «списке литературы». Иначе объяснить его необходимость в книге сложно. Просветительская функция (я не случайно выше назвала тон автора «менторским») этого списка стремится к нулю. Искушенный читатель не раз увидит присутствие того или иного мастера за спиной у автора, а список лишает его этой радости. Читателя же «наивного», если он рискнет погрузиться в искусно запутанный клубок миров этого метаромана, такой список может только отпугнуть.