Елена Крюкова «Солдат и царь»
Эта весьма существенных размеров книга на восемьсот с лишним страниц представляет собой подробный и психологизированный рассказ о последнем годе жизни царя Николая Второго, о его расстреле и о тех, кто расстрел этот совершил: главным героем ее является один из членов расстрельной команды, который, по утверждению автора, приходился другом ее бабке и деду. Написана она языком экспрессивным, живописным, с изобилием сравнений, метафор, метонимий, эллипсисов и прочих тропов; как и подобает в таких случаях, там и тут разбросаны неочевидные слова и словоформы вроде «отшагнул».
Почему книга такая длинная – понятно становится сразу: одно предисловие, в котором Елена Крюкова, через поток эмоциональных воспоминаний, раскрывает причины, по которым она пишет роман, — длится семь страниц; далее герой, стоя на перроне, озирается, глядит на толпу – абзац на полстраницы одного перечисления состава толпы; на то, чтобы героя посадить в вагон, у Крюковой уходит четыре страницы; описание обыска царской семьи по прибытии ее в Ипатьевский дом занимает (кроме шуток) десять страниц. Теория, что настоящие книги пишутся для тех, кто просто любит процесс чтения, и в них, стало быть, не важна сюжетная и эпизодная динамика, был бы Текст, — вещь хорошая, хотя решительно никакого отношения к реальному положению дел не имеющая: любой, даже самый упертый гурман текста способен рано или поздно заметить, как при излишней пространности описаний из слов вымывается содержание, и они превращаются в самодостаточный процесс говорения. Книги с пространными, многостраничными описаниями банальных действий возникают в силу сбитой оптики автора, который не способен выделить среди череды событий иерархию важного и второстепенного; или же они случаются оттого, что писатель просто любит звук своего голоса; в любом случае, терпение читателя здесь подвергается испытанию. В настоящем случае, по-видимому, в дело включается еще и соображение об уникальных особенностях избранной профессии: например, описание атаки и штыкового боя, в котором все друг друга режут, раскраивают друг другу черепа, вспарывают животы и так далее – то есть, делают все то, опыта чего у автора ни по историческим, ни по гендерным причинам быть не может, — может продолжаться страницами, на которых все выше громоздятся трупы и тропы, и видно, что писать все это Крюковой позволяет ее noblesse oblige, то есть представление, что писатель – это такой специальный человек, который обязан подробно, с перечислениями и психологией, рассказывать все то, к чему он никогда не был причастен, так как, в силу особенного устройства ума и души, он способен понимать и чувствовать все лучше других.
Разумеется, за всеми этими подробностями, за трудом по воссозданию стереоскопической картины мира, наполненного ужасами войны и революции, не до сюжета: до Тобольска, царя и его семьи дело доходит только ко второй главе, а главы тут немалые. Зато довольно быстро герои начинают транслировать мысли Елены Крюковой: например, солдат, лежа под артиллерийским огнем, думает о том, на кой ляд людям война; он же, стенографируя допрос царя по приказу командира, рассуждает про себя так «А ведь мы-то пишем не чернилами, а кровью. Кровью!»
Поначалу кажется, что Крюкова не пытается сознательно осудить одних и оправдать других: она подходит к истории вроде как с той меркой, что у всех если и не своя правда, то свои причины; однако долго хранить этот баланс у нее не получается. Царь и царица, как положено, издеваются над караулом своими выдержкой и безупречными манерами; не в силах их моральное превосходство перенесть, караул принимается на них вымещать свою злобу. Стоя в храме и глядя вверх, солдат думает характерную фразу «Будь проклят этот свет. Этот чертов храм!» От молитвы царя с царицей его начинает крючить; от подарков, которые царь с царицей делают друг другу, он принимается натурально беситься. Вся эта диспозиция затем воспроизводится на протяжении всей книги: переместившись примерно к середине романа в Ипатьевский дом, царь про себя рассуждает о том, что ему нельзя о солдатах думать, что они мрази, потому что это недостойно христианина. В итоге Крюковой совсем надоедает притворяться объективной, и она вставляет почти под самый финал, сразу после тридцатистраничного описания расстрела царя, «интерлюдию» от себя, где прямо говорит следующее: «Россия под крылом Бога у многих вызывала и вызывает ненависть. Русские Цари и русское самодержавие мешали ходу безбожной истории. Кто и когда вычислил величину ее шагов? Да, красная Советская страна, переняв у царской России все повадки империи, стала сама себя, как барон Мюнхгаузен, вытаскивать из болота смерти за волосы. Да так и не вытащила: гибельное вонючее болото все равно хищно засосало ее».
То, что человек решил обозначить позицию, — замечательно, конечно; единственная проблема состоит в том, что эти ходом Крюкова полностью дискредитирует весь замысел книги, который поначалу выглядел как попытка что-то понять: выясняется, что она уже и так все понимала, а все предыдущие семьсот страниц были упражнениями в риторике, целью которых было доказать предвосхищенное основание. Семьсот страниц демагогии, патетики и лжи: лжи не перед историей, конечно, и не перед идеологией – с этим сложно все, — а перед читателем, который думал, что он с автором вместе в чем-то пытается разобраться; оказалось, что автору все отлично было известно с самого начала. Название романа «Солдат и царь» оказывается классовым делением: и класс, к которому принадлежит солдат, определенно выступает в книге виновником глобального зла.
Самое дикое впечатление, однако, оставляет эпизод, происходящий сразу после расстрела: герой ходит по Ипатьевскому дому, разумеется, натыкается всюду на иконы и стихи Пушкина (серьезно), пьет святую воду (да, серьезно), и что-то шевелится в его душе (в течение двадцати страниц); наконец, ему снится, что к нему приходит лысый карлик (все уже догадались, нет?) и, дико картавя (ну теперь-то?), рассказывает ему о том, как «пьеобьязится наша стьяна». Солдат крестится, и лысый карлик исчезает (нет нужды говорить, что все это занимает двадцать страниц, да?). То есть, оптика автора сбита настолько, что она не способна заметить, как, желая договорить, дожать свою мысль, превращает свою книгу уже даже не в риторическую фигуру, а в анекдот или фарс. Затем у героя символическим образом рождается сын – взамен убитого царя, как вполне недвусмысленно показывает автор, — и этим тот оказывается как бы отчасти оправдан. Риторика предсказуемо оборачивается притчей, что дает возможность автору задержаться еще на десяток страниц, чтобы проговорить еще раз, уже окончательно в лоб все, что было сказано выше, но уже таким образом, чтобы дошло даже до самых безнадежно тупых.
С этой целью Елена Крюкова прибегает к прямой речи и в рамках ее сообщает следующее: «Недавно, еще вчера, у меня дома был в гостях один человек, и я кормила его супом, макаронами и нарезала ему хлеб, и заваривала чай. А он, жуя хлеб и хлебая суп, прихлебывая обжигающий чай, говорил мне такие речи: « Мы когда возьмем власть — церемониться не будем. Отберем все у богатых и поделим! И утопим страну в море крови. Мало никому не покажется! И понастроим лагерей. Я сам их построю. Я сам, самолично, упеку в лагеря тех, кто меня, нас всех – погубил». Воля ваша, подвергать сомнению ее слова у меня нет никаких оснований, но я с трудом представляю себе, чтобы какой-либо человек, даже самый леворадикальный, даже самый упертый сталинист, стал вот так разыгрывать на кухне партию опереточного Шарикова, произнося фразы про моря крови и самоличное строительство лагерей. А поскольку Крюкова прежде созналась уже в методологической подтасовке и, как следствие, в том, что вся книга ее по сути представляет собой один большой плеоназм по отношению к разделяемой ею идеологии, – верить ей не хочется совсем.
И затем, чтобы ни у кого уже не оставить сомнений в диспозициях добра и зла, Елена Крюкова сообщает следующее:
«Меня уже убивали. И не раз. И распинали. И клали под колеса танка. И привязывали к пароходному колесу. И жгли на костре.
И стреляли в меня, да, стреляли».
Эта довольно известная формула, ссылающаяся на добродетель универсальной христианской отзывчивости, — штука крайне лукавая, как в случае, когда человек отождествляет себя с гонимыми, так и в том случае, когда он на себя берет вину «народа». Проблема тут в том, что под видом персонализации вины и страдания на деле происходит нечто прямо противоположное, а именно обобществление и вменение вины: весь народ оказывается повинен в том, что как бы взял на себя один человек. То, что Елену Крюкову убивали не раз, стреляли в нее и клали ее под танк, предполагает, что все это кто-то проделывал, причем кто-то неконкретный, так как конкретные люди не справились бы с тем, чтобы убить Елену Крюкову несколько раз кряду. Очевидно, что это делала некая общность; и эту общность мы с вами все знаем, потому что, по сути, мы все к ней принадлежим. И то, что затем Елена Крюкова и себя причисляет к этой общности, сообщая «…мы так и не расплатились за всех наших убитых мальчиков и девочек. И — ничем не расплатимся», — ничего не меняет: нам уже известно, что Елена Крюкова была расстреляна, распята и раздавлена танком, то есть, она жертва. И мы, те, кто не чувствует в себе, что их расстреливали, сжигали и клали под колеса танка, — очевидно, соучастники той вины, которая сделала ее жертвой. Страдание и сострадание, понятые как христианский и общественный долг, оборачиваются категориями, с помощью которых происходит вменение вины: и не стоит думать, что это какое-то исключение из правил.