Дмитрий Филиппов.
«Я — русский»

Рецензии

Наташа Романова

Дмитрий Филиппов «Я — русский»

БОРЕЦ ЗА РАВЕНСТВО БЕЗ ТРУСОВ

Воду можно кипятить на полном огне, а когда засыпешь крупу, огонь следует убавить – иначе вода сразу выкипит, а каша сгорит. Кроме того, кашу следует время от времени помешивать ложкой, чтобы не пригорела и не было комков. Все устроено довольно просто, по физическим законам. Если переть супротив физики, сами знаете, что будет. У героя этой книги каша в голове заварилась такая крутая, что не провернешь ложкой, да еще и намертво прикипела к кастрюле так, что стала совершенно непригодной к употреблению. Вот стоишь посреди кухни, от кастрюли валит дым, стоит отвратительный запах горелого, хоть святых выноси, а все твои надежды на пожрать улетают вместе с чадом в открытую форточку. Только надежда вылетела сразу, а чад и голод остались надолго. Хорошо хоть до пожара не дошло, бывает и такое.

Огонь под кастрюлей – это ненависть, ненависть и еще раз ненависть, которая фигачит на полную катушку до упора под маленькой кастрюлькой, в которую неумело, без опыта, до самых краев насыпан вперемешку набор разных малосочетаемых друг с другом круп из разных идей – все, что было под рукой – тут и манка, и горох, и перловка, и пшено – можно представить, какое из этого всего должно получиться варево. К тому же если огонь не убавлять. Это уже не каша в голове, а какая-то смердящая субстанция, въевшаяся в мозги так, что уже не отличишь одно от другого.

Огонь ненависти не имеет никакого отношения к высокому горению пламенных идей. Он идет прямиком из ада и выжигает последние мозги. Его даже поддерживать не надо – он питается завистью, бедностью, ущербом образования, обидами и травмами. Этот фитиль, откуда может полыхнуть, имеется у всех. Как бы ты истово ни крестился и ни «воцерковлялся» – с адом связи куда больше, потому что он давно не где-то под землей, а здесь, снаружи.

Книга написана от первого лица. Детство, совпавшее с началом перестройки, мама и папа – обычные советские граждане, счастливый дошкольник, разодетый в китайский ширпотреб (отец работал на Дальнем Востоке) на фоне «босоногих крестьянских детей» – первый парень на деревне. И вдруг все рухнуло: распад страны совпал с распадом семьи – отец без работы, мать батрачит на хачей, родители сломлены, мать гибнет, отец пьет. Плюс ко всему в юности парня еще и дважды кидают с квартирой и отец, и бабка: батя, женившись на какой-то дряни, предает по полной и выписывает героя за 101-й километр, а бабка отписала шикарную хату-сталинку свидетелям Иеговы, так что ироническое погоняло «квадратный мэтр», которое ему дали товарищи, оказалось издевательским. Бедность, лишения, разочарования, отсутствие перспектив, крушение надежд. Целые пласты литературы разных народов образовались на сломе эпох, не столько во времена революционных перемен, сколько во времена лихолетья, разочарований и депрессий. И великая русская, и не менее великая американская литература. Автору, наверное, не понравится даже само упоминание здесь про что-то «американское»: Америку со всеми потрохами он ненавидит до белого каления как оплот капитализма и акулу империализма с такой силой, что даже удивительно, как это там до сих пор еще не рвануло что-нибудь у Обамы в кабинете или в спальне, а все местные локальные ЧП (пожар в мюзик-холле, взрыв на макаронной фабрике, ящур на ферме в Техасе) являются следствием и порождением мощных злобных импульсов одного маленького человека из России.

Из искры, как говорится, возгорится пламя, а уж огонь из одного полыхающего пламени ненависти к пиндосам быстро распространяется и на отечественных жупелов и чучел: Ельцин, Горбачев, Собчак, Быков, А. Троицкий, Ерофеев (не указано, какой именно из троих), либерасты, пидорасы, олигархи, жиды, хачи, урюки (граждан двух последних категорий автор так не называет, а выражается политкорректно: «кавказцы» и «мигранты»), список продолжают Прохоров, Зюганов, Жириновский, «болотники», интеллигенция, чиновники, депутаты, ректор в гипотетических генеральских трусах и наконец Царь, которого автор тоже по фамилии не называет то ли также из соображений политкорректности, то ли из сакрального благоговения. Не встретите вы в этой книги и никакого «мата»: «звездец» и «пипец» – вот вершина лексического отмороза. Зато грубых орфографических ошибок в рукописи в избытке на все позиции русской орфографии: здесь и «не смотря», и «грошЁвый», и «хомячЁк» (сетевой), и «вязанная» шапка, и «пол года» и много еще чего. В том, что русская грамматика такая трудноусваиваемая для русского человека виноваты тоже, наверное, пиндосы, пидорасы и либерасты, а особенно – жиды (и в этом есть доля правды).

Перипетии личной жизни (любовь, быт, пьянство) в книге чередуются с пламенными обличениями всех и вся, прославлением былого величия социалистической державы, прокламациями на тему «либералы и жиды погубили русский народ», специфическим анализом реалий нового времени (мигранты, наводнение в Крымске), обстоятельным изложением собственных взглядов на миропорядок примерно в таком ключе: «…мироздание подчинено единому замыслу, чья божественная природа бесспорна, точна и закономерна. Замысел этот – в достижении всеобщего равенства. В этом смысле социализм наряду с христианским мифом являются наивысшими выразителями природы этого замысла. Когда вбивали гвозди в ладони и стопы Христа, когда разваливали великую Советскую империю […] убивали равенство […] высмеивали саму мысль о возможности быть равным в созидании, труде, радости и мире».

Далее на контрастах идут описания ужасов социального неравенства: менты жируют – пенсионеры нищают, «обычные люди живут своей серой, нищенской, пропитой жизнью»; больные лежат в коридорах, дембеля избивают «духов» ногами, зарплаты у всех маленькие, только у таджиков большие, а олигархия совсем стыда не имеет, народ грабит. Но панацея есть – вот она: «…лишь одно равенство сможет спасти нас от полного вырождения и гибели, повернуть этот мир вспять, избежать падения в пропасть», – твердит герой книги. Но слова – это слова: сколько ни повторяй «халва» – от этого во рту слаще не станет, как говорил Ходжа Насреддин. А где, собственно, действия? Действия, между тем, дальше митингов и бессмысленных сборов у ТЮЗа или возле Гостинки не идут. Митинги привычно заканчиваются обезьянником и административкой, планируемая в мечтах акция сорвать выборы тоже закончилась ничем, если не считать, что после этого герой нажрался до белой горячки, гонялся за крысами по коридору и чуть не загнулся от алкогольной интоксикации и делирия.

После того, как после очередного визита в обезьянник нашему пламенному трибуну приходит из ментуры бумага на работу, выясняется, что он, оказывается, работает в универе. Сидя перед ректором, который всем своим видом производит предельно гнидское впечатление, борец с социальным неравенством отнюдь не испепеляет его с близкого расстояния смертоносными стрелами своей праведной ненависти, а вдруг вспоминает, что сам сидит без трусов (шел от подруги, не успел надеть) и, стесняясь своей тайной наготы, не в состянии дать достойный отпор своему идейному врагу. В голове сами собой появляются совсем не революционные мысли: например, в каких трусах сидит ректор – наверное, в шелковых в горох – «генеральских». Автор, сам о том не зная, именно этой сценой свою книгу хоть немного оживил: потому что, если честно, дело здесь не в мешанине в выражении политического кредо, а в том, что роман получился в художественном плане слабый: он весь написан как бы не теми словами. Отдельные главы практически нечитабельны, как какие-нибудь доклады с партсобраний в журнале «Коммунист», которые написал по заданию малограмотный замполит. Но под конец вялотекущее действие романа вдруг повернулось вокруг своей оси и совершило пару эффектных оборотов. Грязный старый мигрант, предположительно таджик, насилует любимую подругу, предположительно в извращенной форме. Не без помощи подкупленных бандюков происходит поимка обидчика, вот-вот должна свершиться справедливая и закономерная казнь. С этой целью герой позаимствовал у своего дедушки обрез. И вот уже враг, собственноручно вырывший себе могилу в лесу, сидит на муравейнике голым задом в ожидании пули. Но казнь отменяется. Высшие силы в последний момент надоумили мстителя, что, совершив убийство, тот сравняет себя с объектом мщения. Это было во всех смыслах правильное решение, ибо выяснилось, что таджик на самом деле оказался узбеком и никого не насиловал. Таким образом, герой совершает нравственную победу над собой, с чем его можно от души поздравить, так как иной раз не совершить какой-то поступок гораздо круче и зачетнее, чем совершить. Так что главный герой за это получает зачет автоматом от высших небесных экзаменаторов. А вот как быть непосредственно с автором? В художественном плане книга до зачета, конечно, не дотягивает: написано коряво, довольно занудно и слишком на серьезных щах. Ладно бы ненависть и злоба – мы и сами терпеть не можем всякий там «позитив»; но универсальное и стопудово безотказное средство испортить все, что можно – это пафос. И снизить его можно, как гасят содой кислоту, только иронией, которой книге явно недостает.

Алексей Колобродов

Дмитрий Филиппов «Я — русский»

НАЖДАЧНОЕ СЕРДЦЕ

У Валентина Распутина, в поздней повести «Мать Ивана, дочь Ивана» (сюжетная матрица которой воспроизведена в романе Д. Филиппова почти без изменений – изнасилование русской девушки «чужаком», самосуд, обрез; всё это — на фоне публицистики, переходящей в сухомятку дидактики; впрочем, Филиппов как бы уводит Валентина Григорьевича от лубочной кинематографичности «Ворошиловского стрелка», воспроизводя вечный сюжет уже для другой эпохи: повесть Распутина была опубликована в 2003 году, действие романа «Я – русский» приходится на 2012 год. Другое дело, что сюжет и прежде обкатывали в патриотических водах: мне, например, в середине 90-х в одном провинциальном альманахе попалась повесть о советском космонавте, запущенном на орбиту еще до перестройки, а вернувшемся после, в реальность сникерсов, ларьков и прочих менатепов – жена ушла к олигарху, предварительно продав дочку в элитный публичный дом, который посещают богатые иностранцы, негры по преимуществу. Если и был там треш, то реализованный, естественно, помимо авторской воли).

Так вот, там, в распутинской повести есть точное замечание:

«Встречаешь иной раз человека, с которым во всем согласен, который делает тебе добро и оказывает услуги, а подружиться с ним не тянет. Душа не пускает. Сблизился — узнал бы лучше, а не хочешь узнавать лучше. Боишься его нутра, его чужести. Или это всего лишь отговорки, чтобы остаться чистеньким и не мазаться в грязи?..»

Подобные мысли посетили где-то на середине романа «Я – русский», а в начале хотелось даже попенять его номинатору и моему товарищу Андрею Рудалеву: дескать, одолела Андрея тенденция, да так, что уже литература побоку, очевидной слабости текста не замечает.

Однако ближе к сильной и глубокой концовке обнаружилось, что у критика Рудалева никуда не пропало художественное чутьё, а Дмитрий Филиппов оказался вовсе не прост и однозначен.

Хотя бы потому, что форма и сама конструкция идеологического романа восходит к «Запискам из подполья» Достоевского. Правда, парадоксов, из которых, спустя век без малого, выросла философия экзистенциализма, у Филиппова негусто – так, привычные уже идеологемы левого толка в миксе с имперским национализмом и радикальными местами антикавказкими и – шире – антимигрантскими выпадами. Всё это, конечно, далеко не первый ряд и не цветение направления, но продукт вторичный – компот, а то и компост.

Филиппов, однако, конструирует не идеологию, а героя (себя отодвигая на скромную роль публикатора и расшивателя некоторых сюжетных узлов; прием достоевский, но в данном случае пропущенный через традицию Леонида Леонова «заветные мысли надо вкладывать в уста отрицательных персонажей»; ну да, проклинать капитализм и миграционную политику – дело привычное, а вот от антиеврейских пассажей лучше абстрагироваться).

Меня смутила как раз не идеология – свой брат, ватник, — а какая-то неточность формулировок и приблизительность аргументации, неряшливый произвол в хронотопе – ну чего ради было переносить мартовские, 2012 президентские выборы Путина (в романе он безвкусно назван «Царем») на май? Чтобы не только пьянка и изнасилование происходили? Или такой вот детский сад: «В Дагестане живут кавказцы». Притом, что страницей спустя перечисляются и даргинцы, и кумыки… Ну ясно, что тут закос под Данилу Багрова, который в «Я русском», естественно, упоминается и цитируется, и вообще это модная и нужная тема – попасть в тень Балабанова хоть краешком. Но так ведь и шкатулку с аллюзиями можно спутать с мусорным контейнером.

…Андрей Вознесенский (зовут героя), тридцатилетний интеллектуал и писатель – с таким именем-фамилией стихов он, понятно, не пишет, с прозой тоже не очень получается, служит в студенческом профсоюзе при вузе; временами тяжело пьет, хотя клеймит спаивание народа, конфликтует с отцом (бывшим офицером-подводником, отлично прописанный образ) и нежно любит покойную маму, но ни разу не побывал на ее могиле; привычно и разнообразно клеймит режим и даже участвует в белоленточном протесте, однако следом выполняет поручение ректора по «организации голосования»; ради высокой, как ему представляется, цели возмездия, занимает деньги у самых близких, зная, что никогда не отдаст; раскольниковская претензия на «право имею» при полной подчиненности обстоятельствам.

Добавьте, что эти обстоятельства давно должны были закалить сердце Андрея Вознесенского, превратив в подобие наждачной шкурки, однако он сохранил его какую-то плюшевую мягкость, простреливаемость и несворачиваемость крови: это странное свойство передается читателю – последний не то, чтобы переполняется сочувствием к герою, но стремительно теряет иммунитет к социальным хворям…

Сильно сделанный в таком диапазоне противоречий герой программирует и основной конфликт романа: между прямолинейной вторичной публицистикой и отсутствием каких бы то ни было внятных ответов на художественном уровне. Между нервной, неточной, мучительной рефлексией – и силой в умении не просто поделиться болью – «подсадить» на нее.

Есть нерв, ритм, боль. А чувство меры и стиля придет. Лишь бы не принесло с собой наждачную броню для сердец.

Денис Епифанцев

Дмитрий Филиппов «Я — русский»

Давайте честно: я дочитал этот текст до конца потому, что думал, что это новая «Тридцатая любовь Марины» или новый Мамлеев. Что не может человек серьезно нести вот эту чушь, что это шутка. Но нет. Не шутка.

Юноша по имени Андрей Вознесенский (1982 г.р.) живет в Питере, встречается с девушками, много пьет, работает в институте и считает, что в стране нужно все менять, Великая Россия гибнет, а начать нужно с «пересмотра итогов приватизации». Потом в сюжете появляется über-русская девушка Ярослава, потом ее насилуют, а заканчивается все смертоубийством. А виноваты во всем жиды, либералы и мигранты.

В финале одного из приезжих Андрей хочет застрелить (перед этим много и жестоко пытая), но в последний момент ему является Бог и отводит руку. То есть я поясню: как сажать таджика (узбек он) голой задницей в разворошенный муравейник, пинать по голове и прочее – так это нормально, а как выстрелить в спину – так Бог сохранил.

Это мучительный текст.

Он не то чтобы плохой – и плохой рассказ может быть блестящим. У Джойса в «Улиссе» 18 (кажется) глава, как раз упражнение такого рода – написать плохой текст.

Нет. Это не плохой, но вторичный текст. Это все уже было более чем много раз сказано, причем людьми более интересными, чем наш рассказчик. И вроде бы и Бог с ним, и пусть он вторичен, писателей много, а Лермонтов один. Пусть он будет вторичен. Но проблема в том, что наш рассказчик вторичен не Проханову, Стогову, или (прости, Господи) Прилепину, или кому-то еще, кто любит вот это все: вдохновенно рассказывать про Великую Россию и увлекать за собой пылкие сердца. Нет.

Есть странное ощущение, что этот текст – пересказ телевизора.

Почему, собственно и дочитал до конца – не верилось, что человек всерьез может пересказывать телевизор и требовать «Банду Ельцина под суд» в 2014 году.

Но, нет – может. Может совершенно серьезно рассказывать, что капитализм – это зло, а мы русские, все равно победим, потому что с нами Бог, а в нас есть правда и смелость. И так страницами. Обрывки и осколки плохо связанных между собой идеологем.

В какой-то момент автор дает определения «кто такие русские». И это, что логично, определяется не по крови, а по культуре, языку. В русские по этим признакам не попадают армяне, узбеки и грузины (проще – чурки), например, но попадают алеуты, буряты и татары. Автор, хочется мне спросить, вообще видел в жизни живых бурят или татар? Про армян не спрашиваю – понимаю, что поэтому их в список «тех кто русские» и не включили.

И с одной стороны, ты спрашиваешь себя: можно ли к этому относится серьезно? А с другой – автор сам предельно серьезен. И в рамках этой его серьезности совсем не хочется быть русским, потому что роман «Я – русский» почему-то не предполагает «Я – грамотный русский язык» или просто «Я – грамотный. Я знаю историю своей страны» или «Я – не подтасовываю факты, чтобы выгородить титульную нацию в выгодном свете» и т.д. Я русский, как получается из романа – это безграмотность, разорванное сознание, шизоидная логика, склеивающая круглое и соленое, и навязчивое желание проповедовать универсальное добро, а тех, кто не хочет принять слово мое – запинать до смерти.

Михаил Визель

Дмитрий Филиппов «Я — русский»

Олег Рябов «Убегая – оглянись»

Если «Столкновение с бабочкой» и «Мысленный волк» — два кузена из хороших семей, то эти две книги — два другана из одного райцентра. Хотя герои как бы полные антиподы. У Рябова – античный герой без страха и упрека, преодолеватель обстоятельств, у Филиппова — озлобленный антигерой-лузер, ищущий опоры в том самом «последнем прибежище негодяев» на который обрушивался Толстой. Странно видеть в числе номинантов литературной премии автора, пишущего на полном серьезе, т. е. без сказового начала и без видимой дистанции между автором и рассказчиком «Если говорить в социальном плане, то я – говно, разновидность офисного планктона на государственной службе. Мое государство меня е*ет и кормит. Я стараюсь об этом не забывать». (Филиппов) Или: «Вернулись быстро, через час. Сказать, что вернулись грустные – значит не сказать ничего. Вернулись никакие» (Рябов). И примерно в таком же стиле строящего сюжеты.

По-моему, никакой это не «новый реализм», а просто отдраенный заново соцреализм. Что, может, и не предосудительно само по себе, но больно уж скучно и предсказуемо.