Александр Снегирев.
«Вера»

Рецензии

Митя Самойлов

Александр Снегирев «Вера»

Вера – роман о женщине, которая родилась в семье, прошедшей через двадцатый век и вобравшей в себя всё худшее – мать Веры шлюха, отец – придурковатый неофит. Веру в детстве никто не любил, а потом настала взрослая жизнь, в которой её тоже, в общем, никто не любил. Такая история.

Хотя, это как посмотреть. Ведь отец Веры, всё-таки, восстановил храм. Мать Веры была женщиной весомых достоинств. Сама Вера была успешной работницей гламура и безуспешной эмигрантнкой. Дед – струсившим танкистом, Верины мужики – жлобами, неудачниками, шизофрениками и инфантильными садистами. Но ведь это была целая жизнь. Жизнь полная стремлений, попыток и надежд. Веру, в той или иной степени, всегда сопровождала надежда. А вот чего не было – любви. Полагаю, что на этом нехитром, но точном утверждении и построен роман – без любви жизнь будет начерно. Можно делать, что угодно и даже достигать некоторых результатов, но ни разу так и не вздохнуть полной грудью, ничего не сделать до конца, ни в чём не преуспеть, по-настоящему. Ни в чём, но в первую очередь, в своей жизни не преуспеть, не суметь оправдать себя. Жизнь начерно это то, на что и обречена Вера с самого начала: первый контакт с мужчиной – изнасилование в церкви, которую восстанавливает её отец, близость исключительно с дегенератами, мать бьющая дочь просто от отсутствия любви, отец, оставляющий без наследства, заблудивший в последние годы своей смешной жизни. Вера хочет ребёнка, но, она живёт начерно, а значит спасать её незачем — ребёнка ей послано не будет. Вера откроет потайную дверь за ковром, через которую войдёт на ранее недоступный ей уровень себя самой, но и там будет только страх, насилие и отчаяние. Потому что нелюбовь это такая раковая опухоль, которая растёт и может передаваться через поколения.

Снегирёв пишет роман так, что текст оказывается точной, кропотливо выписанной картинкой с тысячью деталей. Сквозь каждого персонажа проглядывает социальный исторический тип, узнаваемый и убедительный –

«А больше ничего отец не совершил. Он вообще был тихий. Ещё молодым, когда церковь разоряли, он к батюшке подступил и пожарным багром слегка пихнул в брюхо. Мол, помогай, борода. И в зубы двинул для аргумента. Батюшка сначала привередничал, а потом вдруг покорился и, отплёвываясь красным, будто брусничных пирогов наелся, схватил багор, и стал тыкать в росписи и дырявить разукрашенную штукатурку. Вскочив на алтарь, он вонзал острие в иконы и драл их крюком».

«Голова едва вмещалась в расстёгнутый ворот. На боках, в паху, под мышками темнел пот. Сдерживаемое рубашкой брюхо переваливалось через ремешок. По полу шуршали востроносые туфельки, узенькие, будто ножки в них прятались девичьи. С полицейским ротиком творец схалтурил — полоснул криво, а чтобы ошибку скрыть, налепил поверх усики».

Роман Снегирёва это картина Босха с большой дозой иронии. Та картинка, в которой придётся жить начерно женщине, лишённой любви. Женщине, человеку и человечеству.

Наташа Романова

Александр Снегирев «Вера»

УТРОБНОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ

«Еще годика два-три и мы рванем. Ширину нового танка аккурат под европейские дороги подгадали. […] Недели не пройдёт, как мы на Париж наши семидесятишестимиллиметровые наведём», – патриотически рассуждает бывший танкист после Великой отечественной войны. Свежо звучит цитата: примерно то же самое прошлым летом вещала одна белорусская бабка: опершись на палку посреди двора, она каждый вечер проводила политинформацию передо мной и барбосом на цепи – комментировала телевизор, петуша Обаму, хунту и весь цивилизованный мир.

Сколько бы ни обвиняли Снегирева в «графоманстве» всякая люмпен-интеллигенция с мэйл.ру и коллеги по перу, в его текстах имеется редкое неоспоримое качество. Редчайшее, я бы сказала: среди известных нам писателей его носители на вес золота. Большинство – на какие бы остросовременные темы ни писали – хоть о самых последних жареных фактах и событиях – этим свойством не обладают. Они могут транслировать в своих романах что угодно – это ничего не меняет: время по их языку не определяется. То есть вот эта опция – определение времени написания романа по языку автора – у подавляющего большинства современных авторов отсутствует – так же, как в старом телефоне-кочерыжке отсутствует распознавание голосовых команд. Снегирев может писать о всяких делах давно ушедших лет – о Великой отечественной войне, например, о жизни населения на оккупированной территории, условно говоря, – и отчетливо видно (а не просто «чувствуется»), что это написано сегодня и что автор не дядя неопределенного возраста «под полтос и старше» и не сорокалетний любитель джаза, а человек совсем другой формации. А вот какой-нибудь его ровесник или даже тот, кто на десяток лет моложе будет «по паспорту» пишет так, что представляешь себе солидного дядю в пиджаке или, наоборот, облезлого пенсионера, несмотря на то, что он не забывает ввернуть в свой индифферентный текст известные ему слова и выражения «молодежного сленга» (как правило, некстати и вышедшие из моды). Снегиреву же никакие такие выражения не нужны, потому что дело не в лексике. «Самый ценный подарок новобрачным преподнесла соседка – померла». «Он пошел вверх по освобожденной репрессиями служебной лестнице». «Актеры громко кричали фразы, принимали позы и делали лица». Вот драматическая напряженная сцена на войне: боец в танке увязает в болоте, куда его загнали враги: «[…] И вот пришёл его черёд оказаться в центре внимания — животные обитатели леса таращились из зарослей, […] а фашистские оккупанты через смотровые прорези – в лоб». Вот тоже к теме «человек на войне»: «Он бежал вперёд, бурча под нос горячие, самые главные, какие знал, слова. Нецензурные названия женских и мужских половых органов. Нецензурные названия любовного соития и гулящей женщины. Вспомнил смешное слово «курощупъ», которым мать обзывала бабников».

Повествование, начинаясь в 1937 г. появлением на свет русского парня с чуднЫм для деревни Ягодка именем Сулейман (по-простому – Сулик) – в честь Сулеймана Стальского, имеет обманчивый саговый зачин. Но искрящиеся веселым цинизмом жутковатые истории, перемежаясь со всякими трэшовыми гэгами, вселяют надежду, что это не так.

Вот началась война, оккупация, в деревню пришли немцы. Наш читатель, независимо от поколения, привык, что писать об этих событиях положено со скорбно-обличительным пафосом, всячески подчеркивая нечеловеческие страдания местного населения и обличая изверга-супостата, и уж, как минимум, на серьезных щах. Сейчас так писать о войне, мягко выражаясь, уже неубедительно. У Снегирева и этот и любой другой пафос начисто отсутствует: «Новые власти поощряли за послушание, наказывали за самодеятельность […] Развесили вывески и согнали баб сровнять бугры на единственной улице, переименованной из “Ленина” в “Кайзер штрассе”».

Незаметно сменилась власть, пришли наши освободители. Рядом с разгромленной церковью, где находился немецкий госпиталь, на деревенском кладбище местные сельчане роют могилы и вскрывают гробы в поисках сокровищ. «Сашка перстенёк содрал вместе с ошмётками […] Сергевна сапоги почти неношеные с подгнивших конечностей стащила […] Однажды внимание привлёк разъехавшийся, недоукомплектованный скелет. Из четырёх положенных конечностей он имел лишь одну, левую руку». За такое изображение войны Снегирев мог бы быть побит гопотой (если бы та гопота, что «спасибо деду за победу», читала книги) и предан анафеме осеняющими себя крестом обывателями. Хотя на самом деле все это просто невероятно смешно. Это совсем другая – неудобная обывательскому сознанию и традиционному ханжеству смеховая культура – как, например, Ллойд Кауффман (Трома-студия) или Сауз Парк, который чем-то напоминает русская деревня Ягодка.

К счастью, роман оказался не сагой. В центре, как не трудно догадаться, Вера – одна из неполного комплекта двойни: «пуповины перепутались и сестрёнка задушила сестрёнку», и трехкилограммовая Вера победила во «утробном противостоянии». Дальше – детство-юность-сорок лет; в анамнезе – природная красота, трудные отношения с ненормальной мамой, постоянно сравнивающей ее с не выжившей в борьбе сестрой, которая «была бы красивее, ласковее, умнее; дошкольные психотравмы, на раз обуявший родителей сектантский фанатизм, парни – один другого хуже, словом – весь тот самый рутинный ад повседневности, окружающий в тех или иных формах любую молодую россиянку, которая не теряет надежды отыскать в этом аду свое счастье и любовь. Есть очень уважаемое нами периодическое издание – еженедельная толстая газета «Моя семья» – кладезь таких же и подобных историй, и в общих чертах история этой Веры могла бы украсить ее страницы, ничем особо не выделяясь на общем фоне.

Впрочем, это, как оказалось, пока что еще так – преддверие, а настоящий ад находится как раз за тонкой стенкой, отделяемый лишь перегородкой, за дверью под ковром, за которую неодолимо тянет заглянуть. По мере постепенного сползания к исследованию затаившегося человеческого ужаса, вдруг замечаешь, что способ изложения постепенно меняется и незаметно становится эпическим, а сама Вера приобретает черты хтонического чудовища: обритая налысо, примеряющая жуткие парики из волос то мертвой матери, то сестры, она делается похожей на мифическую богиню-прародительницу, порождающую Хаос. Хтонические черты, олицетворяющие подземный (скорее, подводный) мир имеет и разгромленная церковь – бывший немецкий госпиталь, которая «…стала совсем, как выброшенный на берег, выеденный чайками, кит. Остов и оконные дыры…» Но «левиафановская», как может показаться некоторым, аллегория тут же принижается специфической острой на язык наблюдательностью: «стены покрывали любовно-оскорбительные надписи».

Как и положено в царстве Аида, Вера встречает за дверью умерших мать и сестру в образе себя самой. А глумящаяся над ней биомасса узкоглазых мигрантов – как звероподобные гады в царстве мертвых – также связаны со смертью и загробным миром, который в конце концов ее выпускает из смертельных лап, но тем самым погружает в окончательное небытие. Бездны человеческого ужаса лежат за пределами физических явлений и за границами чувственного опыта. Но, чтобы о них говорить, не требуется какая-то специальная глубинная грамматика. Как раз наоборот – для их внятного описания и восприятия требуется необходимая снижающая пафос циничная конкретика: вот именно такая, как совершающему непотребство мигранту нужны не цитаты из священных книг и изречения восточных мудрецов, а внятно артикулированные открытым текстом «перспективы непосильного откупа от полиции, изоляции в исправительно-трудовом учреждении, вечной потери временной регистрации».

Книга Снегирева понравится не всем любителям интеллектуального чтения, но своей личной аудитории – той, что в основном ходит на мои выступления, то есть людям 20-27 лет, стремящимся как можно жестче и травматичней прожить свою короткую и бесперспективную молодость, я буду всячески рекомендовать и эту книгу и ее автора.

Алексей Колобродов

Александр Снегирев «Вера»

БЕЗ НАДЕЖДЫ И ЛЮБВИ

Компактный роман-притча. В традициях Андрея Платонова (похоже, это самый главный для Александра русский автор, слышатся мотивы «Фро» и «Счастливой Москвы») и Фридриха Горенштейна. Про традицию Виктора Ерофеева говорить не стану, ибо нет такой традиции, а есть пиар, несколько проржавевший в былых боях.

Если из триады Вера-Надежда-Любовь вычленить фигуру, наиболее адекватную России во всех ее временах и пространствах, это будет, конечно, «Вера».

Верой зовут и главную героиню – возраст которой приближается к неумолимому женскому сороковнику на фоне ста лет одиночества и ее, и всего семейства, и всей, естественно, страны Россия. Вера — москвичка во втором поколении, блондинка, увядающая красотка и полуеврейка. Ни семьи, ни дома, есть только дверь за ковром, не из Хаксли-Моррисона, а, скорее из русской народной психоделии и детских страхов. Равно и в качестве жутковатой метафоры отечественно-семейной истории. Тоже всё знаково.

Отправная летописная точка, пункт «А» – великая война («самая страшная в истории человечества», — очень серьезно повторяет Снегирев известную аттестацию). С дородовой памятью 37 года, в котором верин отец получил имя Сулеймана, в честь «великого лезгинского поэта», в тот важный год и скончавшегося. Надо сказать, Снегирев вообще исторически чуток – вся современная Россия – это Россия послевоенная, и чем дальше ВОВ, тем сильней ощущение смертной и кровной с ней связи, протекающей глубоко параллельно не столько историческому, сколько истерическому пропагандистскому мейнстриму.

(Любопытно: аналогичной хронологии придерживался другой знаменитый акын, а ныне самый харизматичный мертвец страны – Владимир Высоцкий. История его России тоже начиналась с ВОВ, и в бэкграунде имела 37-38 годы. Гражданскую, например, войну он не воспел практически никак).

Вся жизнь Веры превращается в набор символов, которые автоматически проецируются ясно куда. Предсказуемых, конечно, но внушительных и объемистых. Потеря девственности (с элементами насилия) в разрушенной церкви, на малой родине. Церковь сию восстанавливает отец Веры – сельский выходец, солдат, ученый-химик, затем многолетний неофит и – в своем финале – лох-пенсионер. Эмиграция в Америку в перестроечные, что ли, годы – уже не колбасная, а, так сказать, посудомоечная. Возвращение – просто потому, что потянуло неудержимо. Гламурная работа, хорошее бабло, в глянце про интерьеры (русская литература, кстати, традиционно любит интерьеры, я вот недавно перечитывал нобелевский роман «В круге первом», и с остолбенением обнаружил, что он не только про сталинскую тюрьму и эпоху, но и про интерьеры).

…Продолжим о Вере. Расточительность и благотворительность. Едва наметившийся роман с кремлевским идеологическим вельможей, не развившийся, естественно, никуда. А так, конечно, были и банкир, и секс в автозаке и – ближе к финалу – с одной стороны – протестный активист с авангардной постановкой балета, бородой и жвачкой в качестве оружия креакла, с другой – лысый силовик, который не любит кавказцев, на них зарабатывает и деятельно готовится к ядерной зиме. Веру они имеют (в разных изводах сексуальности), но больше не в каком качестве не хотят.

Наконец, Вера попадает в сексуальное рабство к мусульманам-гастарбайтерам, а от совсем печального финала ее уберегает Высшая сила – эдакая взрослая рифма к первому девичьему опыту. Веру, вампиризированную обстоятельствами и мистическим опытом, отчасти безумную, оставляют в относительном покое, бездетной сиротой, всеми плюнутой.

Словом, сценарий – и далеко не в одном кинематографическом смысле. Любопытней, однако, не «что» в этом романе, а «как».

Прозаик Снегирев придумал для своей вещи особую стилистическую форму – это своеобразная докладная записка некоему демиургу, вдруг заинтересовавшимся происходящим на одном из пятен земной поверхности, с целью понять – как всё это у них разруливается, и вообще стоит ли оно того. Не репортаж даже, а документ, изготовленный метким и недобрым наблюдателем, умеющим в одно касание передать историко-социальный контекст, расколоть на атомы быт, а в два – проникнуть в женскую суть (чаще не до сердцевины, но до пустоты).

В подобной конструкции и манере плюсы органично разрешаются минусами, и наоборот. Вот в соседней ветке НБ-рецензий Наташа Романова очень точно пишет об эксклюзивном свойстве снегиревского языка: дескать, сразу ясно, что писал современный человек для современников, своевременную книгу. И дело не в подламывании под модный контекст, и не в лексике, а в именно таком восприятии, да и приятии, мира. Эту мысль следовало бы продолжить – тот острый дефицит вещества любви, который обнаруживают в «Вере» рецензенты, должен быть прежде всего атрибутирован ее автору. Нет, не в качестве предъявы, разумеется – жестокий талант достоин уважения не единственно за талант. Тем не менее, подобный сильный текст – не только продукт истории и судьбы Веры-России, но и всепроникающей иронии, актуальной цинико-эстетической продвинутости; амортизации и кристаллизации – в гранитный камушек из давнего шлягера – души.

Но, собственно, кто я такой, чтобы читать морали Александру Снегиреву, написавшему неожиданную, глубокую, мускулистую вещь о «серьезных вещах». Да, последнее – чтобы процитировать любимое место из Лимонова, которое может сойти за отдельную на «Веру» рецензию.

« “ — Это ты всё о пизде, да и о пизде, серьезные книги нужно писать, о серьезных вещах”. “Пизда – очень серьезная вещь, Леня, — отвечал я ему. – Очень серьезная”».

…Уместнее и правильнее будет просто поздравить.

Анна Козлова

Александр Снегирев «Вера»

Единственным историческим событием, которое названо в романе своим именем, становится Великая Отечественная война. С нее все начинается и никак не заканчивается. Остальные зарубки двадцатого века, как у нас и принято, рубят героев по живому человеческому мясу, но упоминаний с датами не удостоены, и так всем все понятно, зачем сотрясать воздух? Ведь, как вдруг понимает героиня на белоленточном митинге, «увидеть ничего нельзя, как ни вглядывайся, потому что там ничего нет, а все достойное внимания расположено перед носом».

При задиристом юморке и этом вредном писательском внимании к человеку, которое прототипы обычно очень не любят, при обманчивой форме сборника семейных анекдотов, «Вера» — это очень неприятная и очень страшная история. Формально она про женщину, которую когда-то не любила мать, но, в действительности, это про всю русскую историю и всю русскую жизнь, в которой все слито со всем, а все – со всеми, и ни у войны нет предела, ни у времени конца, ни у человека – границ. И все герои пытаются отделиться, а когда не получается, то, пускай даже оторвать себя, с фонтанами крови и повисшими сухожилиями, от этого ворочающегося в темноте бесчастного, от этого общего подсознательного, но ни у кого не хватает сил. Эстер, жена танкиста, пытается отделить себя выдуманной слепотой. Ее дочь – разнузданным блядством, ее зять – нелепым, суетливым, суеверным воцерковлением. Вера отделяет себя бегством в Америку, но Россия все равно с ней и в ней, и чтобы она ни делала, она все равно всегда будет ходить перед запертой дверью, за которой непонятно есть что-то или нет, да и сама дверь – то есть, то ее нет.

Образ двери в комнату, куда тянет, но почему-то страшно заходить, это очень точный символ не столько даже семейного, сколько народного бессознательного, всех этих расстрелянных дедушек, бабушек, подозреваемых в сексе с немецкими офицерами, евреев и полуевреев, железных тетьмань, которые на уроках литературы в экстатическом трансе проклинали детям Пастернака, а сами сделали двадцать абортов и так далее, так далее, так далее. Их там много, их туда заперли, чтобы не слышать, не видеть, не помнить, в наивной человеческой вере, что то, о чем мы не говорим, прекращает существовать. Но это не так. Чтобы быть собой, чтобы хотеть быть собой, человек должен понять, кто он и где он кончается, ему жизненно необходимо противостоять всем другим. А как им, интересно, противостоять, если так больно, что даже не понимаешь, чья это боль – твоя или расстрелянного дедушки, давшей немцу бабушки или вообще тетьмани? Как это понять, когда все переплелись хвостами в темной комнате, которая то ли есть, то ли нет?

Считается, конечно, что от всякой боли лечит любовь, и этим знанием Снегирев не смог не воспользоваться, поставив нас перед строем мужских персонажей, тем самым строем, что проходит через каждую женскую жизнь в России. Вообще на тему мужиков и всего им сопутствующего я беседовала со многими женщинами разных национальностей. Американки, немки, англичанки, даже сербки рассказывали истории грустные, смешные, опасные, но все эти истории объединяло то, что поступки мужчин в них были объяснимы. И все они не шли ни в какое сравнение с поступками мужчин, которые видела я, мои подруги, и описал Снегирев.

Придавленный мамой творец из продуваемого дома, заставлявший героиню ходить по этому сквозняку в чулках на подвязках и в подвязках же жарить картошку. Режиссер – борец с режимом с помощью жвачки, насильник ног, мент с зачатками доминирования и погребом, полным заготовок на атомную зиму, в этом ряду вполне отдельным, самостоятельным героем может быть даже рука, которой Веру отымели в автозаке. И ни один из этих персонажей не вызвал у меня ни тени сомнения – так оно и есть, обычное дело, бывало и похлеще. Помню, как мне в роддоме соседка по палате рассказала, что ее, пятнадцатилетнюю, по дороге с дискотеки в лесу изнасиловал один парень, а на следующий день пришел знакомиться, и так у них все классно пошло, что она через год даже и замуж за него вышла, родители справку в загс носили, что согласны. Ну, а чего не согласиться, в самом деле?

Моя соседка по палате, кстати, родила дочь, и вполне могла бы назвать ее Верой. И если вам интересно, как складывается жизнь женщины, чья мать добровольно жила с мужчиной, который отьебал ее под елкой, зажимая ей рот кулаком со вкусом земли, а потом там и бросил, и она шла по бурелому домой, зажимая подолом кровавую рану, то вам стоит прочитать роман Александра Снегирева. Потому, что таких Вер у нас – полстраны.

Ксения Друговейко

Александр Снегирев «Вера»

ИСТОЧНИК ВЕРЫ

Человек порождает человека, слово порождает слово, писатель порождает писателя — и первое, и второе, и третье (особенно третье) почти никогда не случается вовремя. Но если уж наступает это редкое иногда, читатель его сразу чувствует: давно знакомые темпоритмы вдруг совпадают с пульсом нынешнего времени.

Так случилось с «Верой» Александра Снегирева — наследницей «Счастливой Москвы» Андрея Платонова. Свой так и не завершенный роман Платонов писал в один из истинно знаковых периодов как собственной, так и «всесоюзной» истории — в 1933–1936 гг.: всё страшное уже происходило, но только-только начинало себя обнаруживать. Как тут избежать параллелей и сравнений? Платоновская Москва Честнова — женское воплощение витально-сексуального духа революции — вполне могла быть прабабушкой героини Снегирева Веры, которая вместила в себя все символы времени уже нового, наставшего не сразу, но вскоре после «самой страшной войны в истории человечества».

Поздний ребенок сластолюбивой красавицы-еврейки и христианина-неофита Сулеймана (никаких восточных кровей не имеющего, а названного так в честь лезгинского ашуга Стальского) Вера погубила при рождении сестру-близнеца — скорее Любовь, чем Надежду, потому что любви она с тех пор так и не знала. Зато в любовниках у нее, лишенной невинности в разрушенной церкви, побывали (а если и не побывали, то лишь по случайности, как и у «прабабки») все герои нашего времени: банкир и кремлевский вельможа, болотный креакл и квасной силовик. Прежде них были американская эмиграция и образцово-положительный итало-ирландский бойфренд, потом высокая должность в новорожденном российском глянце, после, на пороге бездетного «сороковника», — добровольное сексуальное рабство в обители среднеазиатских гастарбайтеров. А еще — съемная квартира с тайной комнатой, где прятался до поры до времени за домашним хламом весь нутряной хаос, травмы, страхи и привидения.

Мощь и энергия этого романа, конечно, не в игривом символизме (в нем — скорее, его обаянием и прелесть), а в самом языке. При всей живости и естественности, он чертовски изобретателен — и столь же современен: сочетание редчайшее, присущее, кроме платоновских, еще разве что текстам Бориса Виана. «Вера» — роман цельный и мускулистый, но притом легкий, как прыжок крупной кошки, оттого так трудно (да и нужно ли?) разбирать его на кадры и повороты. Хочется перечитывать и цитировать по случаю, то распевая и хохоча, то стоя на голове. Кстати вот о кошках: «Неясно, что подтолкнуло кошку к преступлению. Видимо, достаток и скука, когда чего-то хочется, а чего не знаешь. Хочется прыгать и размахивать, промчаться голой под громкую музыку в открытом экипаже, лизнуть на морозе железяку и не прилипнуть.

Обнаружив эти вполне человеческие, декадентские свойства, кошка украла курицу».

Или о тех самых вполне человеческих свойствах: «Управление автомобилем выявляло его сходство с итальянской церковью — скромный и сдержанный снаружи, внутри он бушевал красками и картинами Страшного Суда».

Или как раз об этих картинах: «Вера подумала, что и Спуск и вся Красная площадь похожи на ящера, который когда-то прогневил Бога и тот решил его прихлопнуть. Кремль бухнул – одну перепончатую лапу придавил, ГУМом другую, Василием Блаженным хвост, Историческим музеем хотел башку размозжить, не вышло, Мавзолеем — промахнулся. Тяжелые предметы кончились, ящер изогнулся, замер, теперь выжидает, копит силы, и однажды стряхнёт непременно всю архитектурную мишуру и вообще всё стряхнет».

Александр Снегирев (финалист «Нацбеста»-2009, чья «Нефтяная Венера» была также номинирована на «Большую книгу» и «Русский Букер») наделен внезапным и ненатужным остроумием того рода, что, среди прочего, сразу отделяет подлинную литературу от опрятной умной графомании. («Катерина была патриоткой, но сыну желала добра»; «Он пошел вверх по освобожденной репрессиями служебной лестнице»; «В те времена шкура отечества начала трещать по линиям рек и, особенно, гор».) Кроме того — одарен абсолютным чувством метра, темпа и ритма: потому из двух слов выбирает меньшее, чтобы передать строй (в первую очередь — мелодический) всякого времени, о котором пишет, — и остается неизменно убедителен. Это одновременно интригует и щекочет нервы, напоминая, что время, как бы оно ни звучало, всегда остается людоедом.